Юрий Колкер

НЕ ВСЯКАЯ ПРОВИНЦИАЛЬНОСТЬ ПЛОДОТВОРНА

(1998)

Статья Ефима Бер­шина «Греки сбондили Елену...», напечатан­ная в московской Ли­те­ра­турной газете в конце 1997 года, полна любопытных наблюдений и неожидан­ных соображений, но подводит читателя к выводам, с которыми позволительно не согласиться. В ней читаем:

«У нас сбондили южно­русскую куль­туру... в ближай­шем бу­дущем не будет вос­про­из­водиться та алмазная грань, без ко­то­рой и вся рус­ская куль­тура уже почти не­мысли­ма... Ведь на тер­ри­тори­ях Новорос­сии одновремен­но проживали и творили: скифы, левкины, греки, вестготы, тиверцы, уличи, печенеги, половцы, хазары, мадьяры, литовцы, поляки, крымчаки, турки, запорожцы, рус­ские, генуэзцы, румыны, немцы, французы, евреи, армяне, болгары...»

Печенеги, разумеется, «проживали и творили» — что же им и оставалось, болезным? — хотя, кажется, и не одновремен­но с немцами. Но Бер­шин прав: очень и очень многие народы внесли свой вклад в южно­рус­скую куль­туру, оттого она и вышла такой терпкой и так много дала Рос­сии. Теперь, говорит Бер­шин, этому пришел конец. Одес­са, «жемчужина у моря», «не отчаливая от родного черноморского берега, всё-таки от­коче­вала в другое го­судар­ство», и —

«На город обрушилась лавина искус­ствен­ной украини­зации... Оторван­ность от рус­ских куль­тур­ных центров, ин­форма­цион­ная изо­ли­ро­ван­ность и анти­рос­сийский уклон мас­совой про­па­ганды на глазах превращают, если уже не превратили, южную столицу Рос­сии в про­винци­альный город, за­бывший о своих корнях».

Перечисляются факты, не слишком лестные для украинцев.

Что ж, в главном Бер­шин опять прав: Одес­са — проехала. Прежней Одес­сы больше не будет. Не прав же он, во-первых, в пустячке: никакая Одес­са не столица. Спе­ци­фическая куль­турная атмосфера этого города не в последнюю очередь возникла как раз из осознания одес­ситами того, что Одес­са — провинция. При благоприятных об­сто­я­тель­ствах (смешение народов, языков и куль­тур; порто-франко и т.п.) про­вин­ци­аль­ноть бывает плодотворна. Про­вин­ци­алам подчас даётся особый твор­ческий зуд, не­у­ёмность, род­ствен­ная той энергии заблуждения, которая порождает Колумбов.

Второе мое возражение, быть может, подсказано мнительностью. В справедливых сетованиях Бер­шина мне почудилось негодование с почвен­нической подкладкой, этакий ложный патриотизм. У нас, мол, за здорово живешь, сбондили нечто неотторжимо наше. Если так (если я не ошибся), то подход Бер­шина — пример другой про­вин­ци­аль­ноти, не только бесплодной, но еще и чреватой кровопролитием.

Демократия, как известно, вещь чудовищная. Мирить­ся с нею не­воз­можно, но выхода нет: все прочие политические системы еще хуже. И только на демократической основе происходит в наше время размежевание между цивилизован­ными странами. Куль­тур­но-истори­ческие со­об­раже­ния, как и на­ци­о­наль­но-но­сталь­ги­ческие (с раз­го­вора­ми «о корнях», се­то­ва­ни­ями о Галааде и Арарате), по­не­воле при­ходит­ся от­странять, ибо это — тот не­частый случай, когда куль­тура под­талкивает к резне. Плач по Одес­се понятен, даже не лишен не­ко­то­рой горькой при­ятности. Но, во-пер­вых, не­льзя при­об­ретать, не теряя, а с утратами нужно уметь свыкать­ся. Во-вторых, стоит Москве всерьез разгневаться на куль­турной почве по поводу утраты Одес­сы, как между рус­скими и украинцами, чего доброго, начнется то же самое выяснение отношений, что между хуту и тутси в Руанде (а где-нибудь в Латинской Америке или Китае будут недоумевать: чего не поделили между собою эти два народа, совершен­но неотличимые один от другого?).

Бер­шин, судя по всему, прав и насчет перегибов в деле украини­зации, но об­сужде­ние этого вопроса лучше от­ложить. Добро­вольное от­со­единение Украины от Рос­сии есть со­вершив­ший­ся факт, с которым ничего не по­дела­ешь. Прежней Одес­сы не будет, будет другая, а какая, поживем — увидим. Может быть, и не хуже. Дайте время: через два-три поколения пере­ходные процес­сы и не­правед­ный пыл улягутся. В конце концов, украинцы ведь на­род, а не банда зло­умышлен­ников. Пере­гибам же их, по крайней мере от­части, на­учили в Москве.


В поисках новой Одес­сы Бер­шин отправился в Израиль: «Я стал искать среду, почву, на которой рус­ская куль­тура может плодоносить». Мысль, со­гласим­ся, преостроумнейшая. Пере­числяются одес­ситы, живо­творив­шие мос­ков­скую куль­туру в течение по крайней мере полу­столетия. Но Одес­сы в Израиле не оказалось. Бер­шин свидетельствует, что рус­ско­язычная ли­те­ра­тура Израиля, при на­личии талантливых и даже очень та­лант­ли­вых авторов, не про­должает южно­рус­ской куль­туры:

«Ли­те­ра­тура, сработан­ная на рус­ском языке, допустим, в Ие­ру­са­лиме, живет уже совсем другими про­блемами, на­столько далеки­ми от нашей жизни, что их вполне можно назвать чужими. Под­няться же над этими про­блема­ми, над сжима­ю­щим про­стран­ством до уровня все­мир­ности дано лишь гению. А с этим везде туго…»

Здесь какая-то неувязка, и даже не одна. В самом деле: проблемы, чужие для Бер­шина, для израильтян — свои: зачем же им над ними «подниматься»? Проблемы решают, с ними живут. В Рос­сии тоже хватает чисто рос­сийских, узко-местных проблем, и никому в голову не приходит поставить вопрос о том, чтобы «подняться» над ними до «все­мир­ности». Но, может быть, Бер­шин считает, что рос­сиянам и подниматься не нужно? Может, всякая рос­сий­ская про­блема — за­ведомо все­мирная, в силу, скажем, все­мирной от­зыв­чи­вости рус­ской души? Или же из­раиль­тянам нужно под­нимать­ся потому, что из­раиль­ские про­блемы мельче рос­сийских (страна-то ведь маленькая, пространство — «сжимающее»)? Что-то подоб­ное про­гляды­ва­ет в словах Бер­шина.

В конце XVIII века новорожден­ные Северо-американские соединен­ные штаты были глухой бедной провинцией, населения там было в четыре раза меньше, чем в британской Вест-Индии, — но граждане молодой рес­публи­ки обсуждали свои аме­рикан­ские дела на своих же, европей­ских, языках: английском, французском, голландском. В блистатель­ном и богатом Лондоне могли смеяться над этими делами и находить их мелкими; там могли думать, что подлин­ная англо­язычная куль­тура, вся и навсегда, со­средо­точена на берегах Темзы или уж, во всяком случае, на Британ­ских островах; куль­турного подъёма в за­морском за­холустье не пред­по­лагали и в шутку (даже Герцен, помнится, писал, что отличительная особен­ность Америки — скука), — но, пожалуй, и тогда никто не ожидал от аме­рикан­цев, пишущих по-английски, пре­имущест­вен­ного интереса к делам бывшей метро­полии, а не к своим собствен­ным, сколь бы мелкими они издали ни казались. Моно­поль­ного права на англий­ский язык Лондон не за­являл.

С тех пор многое изменилось. Английский язык стал все­мирным. На нем говорят в десят­ках стран, и про­блемы, которые обсуждаются по-английски, скажем, в тигровых экономиках Дальнего Востока или в Индии, совершен­но чужды англи­чанину по существу и не­доступны по языку, густо пере­сыпан­ному местными словами и по­нятиями. Ничего не­нормаль­ного в этом не видят. Что до куль­турного подъёма, то в не­ко­то­рых бывших за­холустьях он на­ступил. В США, Ирландии, Канаде, Австралии, Южно­й Африке и других странах (даже и в тех, где английский язык — не первый) существуют свои не­англий­ские ли­те­ра­туры на английском языке, вполне не­за­виси­мые от быв­шей метро­полии. Их английский от­лича­ется от лондонского, а над местными проблемами каждая из этих ли­те­ра­тур возвышается до «все­мир­ности» ровно в меру одарен­ности своих писателей. При этом Лондон остался, разумеется, англо­язычным куль­турным центром, но из главного превратился в один из многих.

Нечто подобное происходит теперь и с рус­ским языком. Един­ствен­ное су­щест­вен­ное отличие — пока — состоит в том, что нет второй страны, где рус­ский язык был бы го­су­дар­ствен­ным. Но это, знаете ли, дело времени. Истори­ческая пер­спектива и гео­графи­ческая логика под­водят к мысли, что обе Сибири и Приморский край когда-нибудь могут стать не­зависимы. Другая историче­ская логика говорит, что будущее непредставимо, невероятно и пара­доксаль­но, — а если так, то почему не по­фан­тази­ровать: не во­образить, например, что рус­ский язык свил себе гнездо — ну, хоть «под небом Африки родной»? Словом, в один пре­красный день Рос­сия может так или иначе по­лучить свою Австралию и свой Алжир, — а те, в свою очередь, разовьют свои рус­ско­язычные, но не рус­ские ли­те­ра­туры.

Бер­шин пишет:

«Печальный вывод напрашивается сам собой: ныне­шняя рус­ская ли­те­ра­тура в Ие­ру­са­лиме и других городах Израиля к Рос­сии уже никакого от­ноше­ния не имеет и рос­сийскую жизнь никак не от­ража­ет…»

Позвольте, но что же тут печального? И для кого? Если для Рос­сии, потерявшей несколь­ко десят­ков талант­ливых ав­торов, то, право же, не стоит так при­нижать родину Пушкина и Толстого: людьми Рос­сия не оскудела. Если для из­ра­иль­ских писателей, на первых порах еще огляды­ва­ю­щихся (одни больше, другие меньше) на страну исхода, — то и здесь печалиться не о чем: в еврейской истории бывало и не такое, Испания значила для евреев уж никак не меньше Рос­сии, ан ничего, обошлись. (Вопрос о том, должна ли ли­те­ра­тура «от­ражать жизнь», остав­ляем без об­сужде­ния.)

Затем, «печальный вывод» автора еще и однобок. Бер­шин под­черки­вает, что про­из­веде­ния таких эми­грантов как Довлатов, Синяв­ский или Копелев не­воз­можно «вы­рвать из контекста рус­ской ли­те­ра­туры». В том, что Бер­шин не успел или не сумел раз­глядеть рус­ских писателей в Израиле, большой беды еще нет. Зрение иной раз подводит. Хуже другое: в своих размышлениях Бер­шин не оставляет для этого даже гипо­те­ти­че­ской воз­можности. В сущности, тут требовалась всего лишь ритори­ческая фигура вроде: «Так уж вышло, что хотя рус­ская ли­те­ра­тура нашла себе место в США, Франции и Германии, но для нее, в силу стечения об­сто­я­тельств, пока не на­шлось места в со­времен­ном Израиле...» и т. п. Когда эта фигура обойдена, то получается стран­ный пере­кос: признавая, что рус­ский писатель в принципе может жить и писать в любой стране мира, Бер­шин делает исключение для Из­раиля. В итоге вывод Бер­шина вы­глядит не­добро­совест­ным, а тон — не­до­сто­вер­ным.

Бер­шин сокрушается: «Все рус­ско­языч­ные газеты, вся почти рус­ско­язычная ли­те­ра­тура успела впитать в себя мас­су слов из иврита». Но разве могло быть иначе? Рус­ские евреи прие­хали в Израиль жить, а не писать по-рус­ски. Это касается и писателей, во всяком случае тех из них, кто относится к жизни серьезно и по­нимает писатель­ство как профес­сию или занятие, а не как цель жизни. Из­ра­иль­ский рус­ский язык — уже не рус­ский, нерус­ский по определе­нию, потому-то и не­право­мерно сравни­вать его с «языком Бабеля и других одес­ситов», привносивших, по словам Бер­шина, «местные словечки» в авторскую речь своих со­чинений. Бер­шин про­глядел главное. Иврит для большинства рус­ских израильтян — не «местные словечки», не жаргон, а живой язык, общий для всех языко­вых общин много­языч­ной страны. От­носят­ся они к ивриту серь­ез­но, не так, как Бабель от­носил­ся к блатным сло­веч­кам, одес­ским идишизмам и ивритизмам, а скорее уж так (или почти так), как он от­носил­ся к рус­скому языку, основ­ному языку страны. Многие из давно при­ехав­ших бывших рос­сиян пишут и печата­ют­ся на иврите.

Да, это следует признать: сегодняшняя израиль­ская рус­ско­язычная ли­те­ра­тура, при обилии талантов, не­сколь­ко от­дает про­винци­аль­но­стью, — но, во-первых, это — средняя температура по боль­нице, ничего не го­воря­щая об ис­ключе­ниях, тогда как большой художник всегда и всюду имен­но ис­ключе­ние; во-вторых, этой же самой про­вин­ци­аль­ноти, и не менее низкопробной, — хоть отбавляй и в теперешней бесцензурной Рос­сии, притом не только в провинции, а и в самой Москве. О Казахстане, Украине, Латвии — и вообще не упоминаем. Таково уж, видно, правило: за внезапно обретен­ную свободу приходится расплачиваться про­вин­ци­аль­ностью.

Сомнительно и утверждение, что ностальгия — не­пре­мен­ная или частая со­став­ля­ю­щая тамошних стихов и прозы, — и уж совсем не­по­нятно, почему Бер­шин, указывая на нее, чуть ли не руки по­тирает. Верно, что носталь­гия встречается, но что же в ней упадоч­ного или хотя бы спе­ци­фи­чески из­ра­иль­ского? Бер­шин ци­тиру­ет стихи Вла­ди­мира Френ­келя:

Совсем забуду родной язык,
Его корней торжество.
Пустыне нужен звериный рык
И более ничего.

Как это нередко бывает с хорошими стихами, их худо­жест­вен­ная убедитель­ность на первый взгляд вступа­ет в кон­фликт с их семантикой. Чтобы оттенить это, возразим Френкелю, забыв о главном: о поэтиче­ском со­держании четверо­стишья. Если Израиль пустыня, то откуда берутся хорошие стихи? От­куда взялись эти стихи Френ­келя? Не оттуда ли, откуда брались у Пушкина в Бес­са­ра­бии или Крыму? Для поэта ведь целый мир пустыня. Если же речь идет о пустыне букваль­ной, об Иудей­ской пустыне, то зверей рыкающих там, кажется, не водилось и в ветхо­завет­ные времена (самсонов лев — не оттуда), зато водились про­роки, да и сам Христос, помнится, на­веды­вал­ся туда за от­крове­нием. Стало быть, дело не в пустыне, не в Царском селе и не в Риге, откуда приехал Френкель. Даже — не в родном языке, который преспокойно уживается с иностран­ными у тех, кто ими овладел, и по ко­то­ро­му можно очень и очень тосковать в сегодняшней Рос­сии, с ее бес­предела­ми и тусов­ками. Дело, как всегда, в утрачен­ной молодо­сти. Это ведь не новость, что любая носталь­гия — тоска не по родине, а по молодо­сти. В одну и ту же реку нельзя войти дважды: вот чело­вече­ская тра­гедия. А о чем плакать — о куль­турной среде Москвы, Ленин­града и Риги или о прелестной, трагически погибшей девушке (например, о той, что качается с юношей на качелях в дивных стихах одного грузного, лысого старика), — это, право же, вопрос для поэта неважный. «Болящий дух врачует песнопенье...»

По той же причине приходится отвергать и следующие слова Бер­шина:

«Мы живем в абсолютно другой стране. А они увезли с собой ту, прежнюю, и она всё еще является составляющей частью их духовного бытия. Поэтому становится непонятно, кто уехал — мы или они...»

Совершенно верно: уехали и те, и другие, — но ведь и для Бер­шина часть его «духов­ного бытия» на­всегда связана с допере­строечной Рос­сией, если, конечно, ему не восем­надцать лет, и он не из тех, кто живет только сегодняш­ним днем. Старики в Израиле тоскуют, особен­но те, кто воевал с нацистами. Им можно по­со­чувство­вать, сего­дняш­него дня у них нет, они все — в прошлом. Бедность часто мешает им наведаться на «до­истори­ческую родину» и убедиться, что ее больше нет. Но те, для кого активная полоса жизни еще не миновала, пре­спокойно увязы­ва­ют свое под­совет­ское прошлое с из­ра­иль­ским на­стоя­щим. Так что в дей­стви­тель­но­сти Бер­шин говорит нам вот что: «Наше рос­сийское сегодня сто́ит дороже вашего из­ра­иль­ского сегодня; оно и есть настоящее настоящее, а из­ра­иль­ское настоящее — ненастоящее; всё настоящее — у нас; приехав в Израиль, вы должны жить сегодняшней рос­сийской действительностью». Незачем пояснять, что это абсурд. Но, может быть, не столь очевидно, что этот абсурд замешан на ложно понятом патриотизме: на патриотизме вчерашнем и провинциальном. В нем проглядывает ностальгия по несостоявшемуся третьему Риму.

Насколько я вижу, те из­ра­иль­ские писатели, кто под­вержен но­сталь­гии, кто всё еще черпает из своего со­вет­ского прошлого, со­став­ляют в рус­ском Израиле мень­шин­ство (к тому же, меньшинство умень­ша­ю­щее­ся). В боль­шин­стве — другие: те, кто обрел там свой дом и своего читателя, а рус­скими писателями себя не считают. Есть, между прочим, и такие, кто вообще знать о Рос­сии не хочет. Воз­можно, они с из­лишней по­спеш­но­стью отряхнули со своих ног прах старого мира. Обсуждать этого не станем. Обойдем молчанием и их не­сколько пре­у­величен­ную на­цио­наль­ную гордость, поз­воля­ющую им по­гляды­вать на Москву свысока точно так же, как Бер­шин поглядывает на Иерусалим. От­метим лишь как факт, что Рос­сия пред­став­ля­ет­ся этим за­дири­стым строптив­цам не только пройден­ным этапом, но — еще и глухой про­вин­ци­ей.

И вот этих последних статья Бер­шина только укрепит в их мнении. По­жалев вместе с ним об утрате южно­рус­ской куль­туры, справив по­минки по Одес­се Бабеля, они только усмехнут­ся, услышав, что Москва, пусть в лице хотя бы только одного дума­ю­щего че­ло­века, связы­вала с се­го­дняш­ним суверен­ным Изра­илем какие-то куль­турные надежды. Эпоха Бабеля проехала так же безвозвратно, как и Одес­са. От­личи­тель­ная особен­ность со­времен­ного мира — общин­ная жизнь. Разные языко­вые общины живут под общей право­вой и языко­вой крышей любого ци­ви­ли­зо­ван­ного го­су­дар­ства, и это го­су­дар­ство (если оно не Китай) по­ощряет общин­ную жизнь с ее куль­турным много­голось­ем. Так обстоит дело и в Израиле. Там, между прочим, существует не союз писателей, а федерация языковых союзов: ив­рит­ского, рус­ского, ис­пан­ского, порту­галь­ского, идишист­ского, вен­гер­ского, ру­мын­ского, анг­лийского... даже те, кто пишет на ладино, имеют, кажется, свой отдельный союз, — и, стран­ным образом, не слишком вздыхают по своей средневековой Испании. Если в Москве не понимают специфики современ­ной жизни, — скажут из­ра­иль­ские строптивцы, — тем хуже для Москвы.

Статья Бер­шина свидетельствует еще об одном: куль­турный рас­пад империи с пре­враще­нием рус­ского языка в мировой застал Москву врас­плох. Как не­когда Лондон по от­ноше­нию к ан­глий­скому или Мадрид к ис­пан­скому, так теперь Москва по от­ношению к рус­скому языку пере­стала (и, нужно по­лагать, навсегда) быть куль­турной метро­полией для всех тех, кто считает этот язык родным. В Москве к этому оказались не готовы — и чувст­вуют себя об­обран­ными. Мысль о том, что рус­ско­языч­ная ли­те­ра­тура может пре­спокой­но обойтись без Рос­сии, и даже, чего доброго, расцвести где-нибудь без всякого участия загадоч­ной рус­ской души, на другом этниче­ском ма­тери­але (как, скажем, порту­галь­ская... виноват, порту­гало­язычная поэзия, пере­живающая, говорят, не­обычай­ный подъем в черно­кожей Анголе), кажется в Москве дикой, — между тем эта мысль только ес­тест­вен­на и давно под­креп­ле­на при­мера­ми других языков и на­родов. Она не по­ража­ет во­об­раже­ния в странах с менее богатой куль­турой, чем рус­ская, — в Рос­сии же удиви­тель­на только потому, что долгая искус­ствен­ная изо­ляция от всего мира и в самом деле, похоже, пре­врати­ла эту не­когда евро­пей­скую страну в унылое за­холу­стье с не­по­мер­ными пре­тензи­я­ми на «все­мир­ность», оторвала ее от ре­аль­но­сти и за­мед­ли­ла в ней не­из­беж­ные (хотя и бо­лезнен­ные) про­цес­сы, всегда про­ис­ходя­щие при рас­паде им­перий.

28 апреля 1998,
Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 19 марта 2012

Юрий Колкер