Юрий Колкер: У ИСТОКОВ СОВЕТСКОГО ДИССИДЕНТСТВА // Об Анатолии Максимовиче Гольдберге, 1999

Юрий Колкер

У ИСТОКОВ СОВЕТСКОГО ДИССИДЕНТСТВА

ОБ АНАТОЛИИ МАКСИМОВИЧЕ ГОЛЬДБЕРГЕ, 1910-1982

(1999)

Когда в 1853 году первые оттиски лондонской Вольной русской типографии Герцена попали в Россию, они произвели впечатление разорвавшейся бомбы. Чиновники и читатели были потрясены в равной мере. Печатный текст, не прошедший цензуры, выражавший независимое частное мнение, написанный человеком, недосягаемым для репрессий со стороны власти и потому действительно свободным, — такой текст был чудом. В затхлой николаевской России точно форточку распахнули.

Через сто лет еще большее чудо ра­зыгралось в радиоэфире. В большевист­ском Кремле и коммунальных трущобах российской интеллигенции люди совер­шенно одинаково обомлели, услышав русское слово на волнах Би-Би-Си. Что­бы понять, как много это слово значило, нужно вспомнить именно николаевскую Россию — и отдать себе отчет, что по сравнению со сталинским Советским Союзом она была страной либеральной и терпимой.

В течение многих лет, до самого появления русской печати на Западе, символом и воплощением живого русского слова из сво­бодного мира был комментатор Би-Би-Си Анатолий Максимович Гольдберг. Внешняя канва его биографии укладывается в несколько строк. Он родился в 1910 году в Петербурге; гимназическое и университетское образование получил в Берлине (изучал языки и архи­тектуру); с 1939 года до дня своей смерти в 1982 году работал в Лондоне на Би-Би-Си (с марта 1946 — со дня ее основания — на Русской службе); до войны ездил в Китай (стажироваться в китайском языке) и в Москву (в качестве переводчика); после войны, в период оттепели, тоже несколько раз побывал в Москве, о чем сохранились любопытные воспоминания [1]; был женат, детей не имел, — вот и всё.

Миллионы людей не сразу находят свое призвание; тысячи людей в первой половине века бежали сперва от большевиков, а затем от нацистов; многие из беженцев осели в Великобритании; десятки работали на Би-Би-Си, — но здесь кончается типичное и начинается особенное. Из всех сотрудников Русской службы леген­дой стал только он, Анатолий Максимович.

Как и почему это произошло? Что отличало этого человека от прочих людей — талантливых, думающих, страстных? Прежде, чем попытаться предложить ответ, вглядимся в судьбу и наследие Гольдберга и набросаем его портрет. Сделать это непросто: глав­ный труд жизни этого человека неосязаем и не документирован. Не осталось ни автографов, ни текстов его радиобесед. Архивные записи голоса, которому целых 36 лет с замиранием сердца внимали во всех уголках Советского Союза, можно пересчитать по пальцам. Объясняется это отчасти техническими трудностями. В конце сороковых записывать можно было только на пластинку. Но и с появлением студийных магнитофонов мало что изменилось: Гольдберг не помышлял о посмертной славе. Памятник ему — в сердцах его слушателей, людей сегодня уже очень немолодых.

Лондонский, а в прошлом израильский журналист Альфред Портер с 1950-х годов слушал Гольдберга в Литве, где вырос, а в 1970-е годы сам оказался коллегой Гольдберга на Би-Би-Си. Вот как он описывает свою первую встречу с Гольдбергом:

«Через несколько дней, когда меня сделали презентером, то есть тем, кто ведет передачу и объявляет: "а сейчас у нашего микрофона…", в студию вошел пожилой, очень интеллигентного вида господин, в сером в рябинку пиджаке и ленинской жилетке. На шее у него был галстук бабочкой. У человека были маленькие янтарно-карие глаза, смотревшие благожелательно и внимательно, большеватый еврейский нос и крутой высоченный лоб, плавно переходивший в лысину. Всем своим видом он напоминал доброго гнома. Если может быть на свете человек, служащий антиподом спортивно-мускулистым суперменам, это был именно он.

Пока шла какая-то пленка, человек сел напротив меня за стол. Черный дырчатый двусторонний микрофон, по форме похожий на голову змеи, висел между нами на тросиках и проводах, спускавшихся с потолка. Человек развязал свою бабочку, не спеша расстегнул ремень и верхние пуговицы ширинки своих штанов, положил перед собой на зеленое сукно стола секундомер и стал глубоко дышать и издавать некие (гм… гм…) звуки, сдержанно прочищая горло. Пленка кончилась, и мне дали зеленый свет — загорелась стоявшая на столе лампочка в толстом стеклянном колпачке.

— А сейчас, — взволнованно сказал я, — у микрофона наш обозреватель Анатолий Максимович Гольдберг.

И у меня мурашки поползли по спине.

Анатолий Максимович почему-то досадливо нахмурился, потом неспешным движением нажал на кнопку секундомера, и я услышал, но уже без воя и рева глушилок, этот знакомый до боли баритончик, с некой не то чтобы гнусавинкой, а скорее с каким-то теплым оттенком, как если бы голос этот исходил из инструмента, сработанного из дерева дорогой диковинной породы…

Кончив свое выступление последним назиданием, слова которого он произносил с дружелюбным, но неодобрительным нажимом, Анатолий Максимович остановил свой секундомер, тикавший, мне казалось, очень громко и слышно в ходе всей его беседы, и опять посмотрел на меня.

— Вы прослушали беседу нашего обозревателя Анатолия Максимовича Гольдберга, — сказал я. — А сейчас…

Гном опять слегка поморщился. Когда пошла пленка и можно было говорить в студии, он сказал:

— Альфред! Вас ведь, кажется, зовут Альфред?.. Я не обозреватель.

Я слегка опешил. Анатолий Максимович назидательно поднял палец и сказал:

— Я — наблюдатель…» [2].

Немногие из коллег Гольдберга взялись за перо, но рассказы о нем передаются из уст в уста и давно вышли за пределы Русской службы Би-Би-Си. Из них можно заключить, что ни с кем на служ­бе Гольдберг не был по-настоящему близок. Объяснялось это, веро­ятно, его природной сдержанностью, а если говорить о последних двух десятилетиях его жизни, то и возрастом (он был заметно старше большинства), главным же образом — отсутствием общей культурной базы с новыми эмигрантами: ведь он, увезенный из Петрограда в возрасте восьми лет, никогда не жил в Советском Союзе и не умел с полуслова понимать людей, вырвавшихся оттуда в 70-е годы. Наоборот, принципы и политические убеждения Гольдберга были неблизки и непонятны тем, кто вырос в СССР. Наконец, весь тон и стиль его жизни был другой: серьезный и вдумчивый, чуждый ёрничеству и цинизму, — естественный для человека западного, не надломленного советской действительностью. Но доброжелателен, открыт и отзывчив Гольдберг был со всеми. В целом из воспоминаний сослуживцев вырисовывается облик привлекательнейшего, чистосердечного и чуть-чуть наивного человека. Вот что рассказывает бывший директор Русской службы Питер Юделл:

«Я очень хорошо помню, как он любил общаться с коллегами по Русской службе. Он очень многим тихо и деликатно помогал. Ведь мы тогда мало знали и о Советском Союзе, и о международных отношениях, и он часами после работы беседовал с нами, — по сути дела, учил нас…» [3].

На службе Гольдберга любили, но над ним и подшучивали, к чему располагали его внешность и его простодушие. Внешность была очень выразительна.

«Он был невысокого роста, лысый, в очках, с большим горбатым носом, а вел и держал себя как типичный среднеевропейский еврей…» [3].

Таким его запомнила сотрудница Русской службы Лиз Робсон. Подшучивали же над ним по-разному. Британцы, обыгрывая звучание фамилии Гольдберга и намекая на его лысину, называли его goldilocks, то есть златокудрым; выходцы из СССР любили провоцировать его на споры политическими выпадами.

«Я рассказал старый советский анекдот о том, что из трех качеств — ума, честности и партийности — Господь Бог разрешает человеку иметь только любые два. Если ты честный и умный, то беспартийный, если умный и партийный — значит, нечестный, а если честный и партийный — то дурак.

Гольдберг промолчал. Потом, когда коллеги ушли, он вежливо сказал мне:

— Это заняло бы много времени, Леонид Владимирович, но я мог бы доказать, что можно быть и честным, и умным, и коммунистом…»…» [4].

Прежде, чем обсудить политические убеждения Гольдберга, добавим еще штрих к его портрету. Один из коллег Гольдберга, Сева Новгородцев, вспоминает:

«Известно было, что в письменном столе у Анатолия Максимовича есть заветный ящик, где всегда валялось фунтов этак 250 наличных денег, часто скомканных и не разобранных в пачку. По тем временам это были серьезные деньги, и он охотно давал в долг молодым сотрудникам, часто, как нам казалось, забывая об этом долге, — он как бы заранее списывал эти деньги. Но, естественно, сотрудники всегда возвращали, а он, благосклонно кивая головой, брал эти деньги и бросал опять в тот же ящик, в ту же кассу, из которой снова выдавал нуждающимся. Все знали, что в трудную минуту к Анатолию Максимовичу можно подъехать: он даст…» [3].

Ящик этот был вскрыт после смерти Гольдберга, — сумма в нем была всё та же, неизменная…

Помимо человеческой щедрости во всём этом сказались принципы и убеждения: социальная справедливость была важным моментом в мировоззрении Гольдберга. Был он социалистом — в точном (и теперь забытом) смысле слова, то есть поборником сглаживания общественного неравенства в распределении благ. Для Гольдберга это не была вера в уравниловку, — нет, это был социализм в духе Чернышевского и других сентиментальных мыслителей второй половины XIX века. Гольдберг чувствовал себя словно бы в долгу перед слабыми, был готов поступиться своим достоянием в пользу тех, кому приходится хуже, а для себя не требовать ни льгот, ни преимуществ, которые могли бы причитаться ему как человеку образованному, талантливому или хотя бы просто пожилому.

Со всею наглядностью это проступило в дни его предсмертной болезни. Человек, проживший всю свою жизнь на Западе, известный в Великобритании радиожурналист и полиглот, профессионал, кавалер британского ордена, врученного ему самой королевой, он был (или, во всяком случае, мог быть) небеден, и совершенно точно мог себе позволить частную медицинскую страховку, дающую право на место в хорошей клинике. Но привилегии шли вразрез с принципом, — и коллеги, навещавшие Гольдберга в 1982 году, после его второго инфаркта, с изумлением находили его в общей палате обычной государственной больницы. То же — и с жильем: собственности он не приобретал, жил со своей верной Эльзой в квартире, полученной в порядке общей очереди и на общих основаниях, на девятнадцатом этаже. (Заметим, что в Великобритании в многоэтажных домах — да еще так высоко — живут только самые бедные.) Хотя сведений об этом не сохранилось, но можно не сомневаться, что он и благотворительностью занимался, — весь стиль его жизни, весь его облик с неизбежностью подводят к этой мысли.

Социалистом-либералом был он и в своей работе. Советский социальный эксперимент в принципе казался ему делом положительным, а сопутствующие эксперименту репрессии и культурное помрачение — случайными накладками, досадными побочными явлениями, вовсе не соприродными строю. Идея была хороша, а плохи — исполнители. Такой подход вызывал недоумение у его коллег, бежавших из СССР в 1970-е годы. Что до слушателей в СССР, то позиция Гольдберга была созвучна многим из них вплоть до первых заморозков после антисталинской оттепели, но стала встречать всё меньше понимания после 1960-го года. Среди набиравших силу диссидентов копилось сперва неудовольствие, а затем и раздраже­ние, которое по временам начинало переходить в бешенство. К сере­дине 1970-х терпение в Советском Союзе истощилось у самых тер­пеливых. Жить под гнетом провалившейся утопии никто больше не хотел и не мог, — а из Лондона по-прежнему мягко журили Брежне­ва, призывали его остановить лагерные зверства, да сверх того при­ветствовали, хоть и с некоторыми оговорками, «мирные инициати­вы Кремля». Так под конец жизни Гольдберг оказался между двух лагерей: советское начальство, разумеется, поносило его как ма­терого шпиона, диссиденты же накинулись на него как на человека, не понимающего ни природы режима, ни намерений советской вер­хушки, ни нужд России. Питер Юделл вспоминает:

«Когда Солженицын посетил Би-Би-Си, он захотел встре­титься с ее тогдашним директором Джерри Манселлом, с руко­водителем Европейской службы Александром Петровичем Ливеном и с редактором религиозной программы. Ни с кем из сотрудников Русской службы он встречаться не стал, включая и Гольд­берга. В беседах с руководителями Всемирной службы Би-Би-Си Солженицын настойчиво повторял, что в радиовещании на Со­ветский Союз следует проводить более жесткую линию по от­ношению к советской власти. Всем было ясно, что человеком, ответственным за это, был именно Гольдберг…» [3].

Любопытно, что такое отношение вызывало у Гольдберга раз­ве что горечь, но не озлобление. Вот рассказ, записанный со слов редактора парижского журнала Синтаксис, вдовы писателя Андрея Синяв­ского, Марьи Васильевны Розановой:

«В мае 1981 года Анатолий Максимович приехал корреспон­дентом в Париж на президентские выборы и в один из вечеров пришел к нам. … Человек он был необычайного обаяния. У Синявского тогда шел какой‒то очередной тур войны с Виктором Максимовым [редактором парижского журнала Континент], и он стал рассказывать про него что-то нехорошее.

— Нет! — возразил старый мудрый еврей Гольдберг.— Вы, Андрей Донатович, неправы. Максимов очень хороший человек. Вот пришел я как-то к нему в Лондоне в гостиницу, а он стал меня учить, как делать радиопередачи: про что я должен говорить по радио на Россию, а про что — не должен говорить. Вначале меня это огорчило, а потом я понял, что он замечательный человек, потому что ведь он меня только учил, а вот Александр Исаевич Солженицын, тот просто потребовал, чтобы меня с Би-Би-Си уволили…» [3].

Но диссиденты были неправы не только по форме. Именно либерализм Гольдберга, замешанный на принципиальном сочувствии идее социализма, позволил ему в 1950-е годы найти путь к сердцам потерянных, не понимавших себя и происходившего вокруг советских людей. Прямые, грубые антисоветские нападки, в которых, кстати, и недостатка не было, не встретили бы тогда — и на деле не встречали — поддержки почти ни у кого, даже у тридцатипятилетнего Солженицына. Вспомним, какое отношение царило в ту пору в СССР к советским средствам массовой информации. Слово, процеженное и обезличенное слово газетных передовиц и Юрия Левитана, не только многим совсем не глупым людям казалось последней правдой, — оно держало в состоянии гипноза даже и тех, кто понимал, что советский эксперимент провалился. Это слово было выразителем бесчеловечной, но явно побеждающей идеологии. Оно, сверх того, было результатом коллективного труда, что еще усиливало его магию. А тут вдруг: «с одной стороны — и с другой стороны…». Простой и явно независимый человек, настроенный совсем не враждебно, размышлял вслух на волнах британской радиостанции — и пытался поставить себя на место советских вождей, как если бы и они были живыми людьми, а не идеологическими мертвяками. Он говорил от себя, от первого лица: «Я считаю неправильным… мне кажется…» — а не «от советского Информбюро». В его тоне — драгоценном тоне беседы, допускающем возражения, — уже содержалась бомба, способная подорвать изнутри мир лозунгов и догм. Так это в итоге и случилось. В сущности, Гольдберг проложил дорогу Солженицыну и Буковскому, вынянчил и выпестовал их, они же этого своего родства не признали, долга благодарности Гольдбергу не заплатили — и поспешили от него откреститься.

Да, Гольдберг не понимал природы советского режима — и, что особенно было обидно, не понимал, каково жить по ту сторону железного занавеса, не вкусил особенного, советского отчаяния и советской безысходности. Он не был мыслителем, как Герцен: не создал своей собственной картины мира, а принял чужую, уже готовую, притом явно устаревавшую. Не был он и пророком: в 1968 году — за несколько дней до вторжения в Чехословакию — уверял, что Москва на оккупацию не пойдет. Может быть, он лучше других чувствовал пульс современной ему политической жизни, умел заглядывать в души воротил мировой политики? Позволительно и в этом усомниться. Вот слова из его радиобеседы 1967 года:

«Некоторые на Западе скажут: допустимо ли обменивать шпионов, осужденных за дело, на людей, которые по западным понятиям не совершили никаких преступлений? На мой взгляд: да, вполне допустимо. От шпионов — всё равно никакого проку. Знаю, что не все со мной согласятся, но я всегда был убежден, что хотя разведка и играет роль в отношениях между малыми странами, которые, увы, не привыкли воздерживаться от войн, — заниматься шпионской деятельностью в пользу той или иной сверхмощной державы в наш ядерный век совершенно бессмысленно. Так что обменивать шпионов на диссидентов — весьма гуманная практи­ка…» [3].

Или (1978):

«… можно ли было считать Сталина умным человеком? Я лично никогда не мог заставить себя считать умным человека, который не понимает самых простых вещей, а одна из самых простых истин заключается в том, что нельзя убивать или сажать в тюрьму ни в чем не повинных людей. Да, Сталин умел создавать подобие логической мысли в своих рассуждениях, хотя многое из того, что он писал, было элементарно, а кое-что было абсурдом. Но это еще не ум. А вот практическая хитрость ему действительно не была чужда. Он использовал ее в полной мере…» [3].

Что же: разве ядерные секреты не были украдены в США и не помогли созданию советской атомной бомбы? Разве шпионаж не привел к развязыванию холодной войны? И умный ли человек уверяет нас что Навуходоносор неумен, убивая невинных? Может, и умный, но наивный до последней крайности. А если так, если даже профессионализм Гольдберга как радиокомментатора — и тот под вопросом, то кем же, собственно говоря, был Гольдберг? Неужто всё сводилось к тембру голоса?

Наш ответ такой: он был человеком большой души и — очень самостоятельным человеком. Он был совестью. Совестью и честью. Самостоятельность, право на свое собственное частное мнение, даже на чудачество и ошибку — вот квинтэссенция британских свобод, а пожалуй, и свободы вообще. Эта самостоятельность добывается душевной работой, она немыслима без деятельного нравственного начала в человеке.

Типичный восточноевропейский еврей в глазах своих британских коллег, Гольдберг совсем не случайно был британцем в глазах российской интеллигенции. Он воспринял главное в британском свободомыслии: готовность отвечать за каждое свое слово. Свобода была для него ответственностью (или, если угодно, осознанной необходимостью). До Андрея Сахарова и Карла Маркса эту же мысль веками высказывали другие мыслители, среди них и Аристотель. Ее же находим и в Библии.

Но в российской рабочей среде Гольдберг воспринимался не как британец. Леонид Владимиров пишет:

«…Это был худой, подтянутый человек, в ловко сидящей се­рой паре и ослепительной сорочке с галстуком-бабочкой. Отвечая на мое рукопожатие, он сказал:

— Гольдберг.

Я потрясенно уставился на него.

— А…А…Анатолий Максимович?

— Да. Приятно, что вы помните мое имя-отчеcтво.

— Как это помните! Ваc вся страна знает и каждый день слушает!

Гольдберг скромно улыбнулся и потупился. Ему явно понрави­лись мои слова. Я рвался сказать что-нибудь еще поприятнее, но не говорить же в глаза: вы, мол, самый популярный голос в Рос­сии. И придумал.

— Хотите, расскажу, как вас слушает рабочий класс?

Гольдберг прямо засветился.

— Конечно, расскажите, я об этом ничего не знаю.

И я правдиво рассказал, что когда работал мастером на заводе малолитражных автомобилей, ко мне почти каждый день подходил кто-нибудь из моих молодых рабочих и спрашивал: — Мастер, ты вчера Би-Би-Cи слушал? — Я неукоснительно отвечал: нет (из перестраховки) — и в ответ слышал что-нибудь вроде: — Ну и зря! Во там один еврей дает!..

Гольдберг нахмурился и сухо спросил:

— А почему еврей?

Вот те раз! Ну как, говорю, почему? Вы же Гольдберг, это еврейская фамилия. Вы замечательно говорите по-русски, но произношение у вас еврейское. Рабочие знали, что я еврей, и хотели сделать мне приятное…

— Вы думаете, у меня еврейский акцент? — уже совсем злобно вопросил Гольдберг.

Я мямлил, что нет, не акцент, но так, общее звучание, интонация, в России это очень чутко воспринимают… Гольдберг замолчал и уткнулся в тарелку. Больше за весь обед он не произнес ни слова…» [4].

Что так огорчило Гольдберга: замечание о его будто бы еврейском выговоре или слова о том, что советские рабочие видят в нем еврея? Едва ли первое. Еврейского выговора у Гольдберга не отмечает больше никто. Говорил он, скорее, как говорили петербургские интеллигенты первой волны эмиграции, и не мог не знать этого. В старых магнитофонных записях очень похожим образом, с такими же интонациями, звучат голоса Георгия Иванова, Георгия Адамовича или Владимира Вейдле. На выговоре Гольдберга могли сказаться разве лишь языки западноевропейские и дальневосточные. Французским, немецким и английским он владел совершенно так же, как русским; дома, с женой Эльзой, говорил по-немецки. Он знал китайский и японский языки (учился этим языкам в знаменитом Восточном институте в Берлине, практиковался в Китае).

Остается второе: ему было неприятно, что советская Россия в лице ее сознательных рабочих-интернационалистов, составляющих пусть несколько одураченный, но всё же авангард мирового проле­тариата, взяла в его беседах в первую очередь не проповедь социальной справедливости, мира и взаимного уважения стран и народов, а его еврейство. Он к этому времени уже тридцать лет жил в Англии — и мог совершенно искренне не понимать даже самого хода мысли советских рабочих: не знал, как фамилия Гольдберг звучит для русского уха.

Проглядывает здесь и еще нечто. Россию Гольдберг покинул ребенком, но мог считать ее родиной, а себя — русским, в расширительном, досоветском значении этого слова, издавна подразумевающем, что Русь — имя собирательное. Особое, небезразличное отношение к России видим и в его словах, обращенных к писателю Анатолию Кузнецову (автору Бабьего Яра):

— Не становитесь эмигрантом! [5].

Но если так, то был ли Гольдберг евреем? Этот вопрос не вздорный. Да, Анатолий Максимович родился от еврейских роди­телей и бежал от нацистов как еврей. Но определение еврейства, приемлемое для большинства и не отдающее расизмом, издавна сводится к тому, что быть евреем — призвание, самоидентификация. Призвание может осенить человека (при рож­дении или по наитию), а может и покинуть его, как иных покидает талант или вера. Не всякий человек, родившийся евреем, евреем и умирает. Одни дорожат своею причастностью к этой необычной общности, другие стараются отмежеваться от нее, третьи загорают­ся ею к концу жизни, четвертые мечутся между юдофильством и антисемитизмом. Если этот удивительный человек, оказавший на Россию не меньшее влияние, чем Герцен или Солженицын, сам вовсе не считал себя евреем, то следует ли нам настаивать, что он — еврей?

Этот вопрос и не праздный. Историческое место принадлежит Гольдбергу в культурной истории русского, а не еврейского народа. Евреев обвиняют в том, что они затеяли и осуществили большевистскую революцию, — стоит ли становиться на одну доску с обвинителями и утверждать, что евреи же первыми восстали против сталинизма, то есть опять сунулись не в свое дело? А такое искушение велико. Судите сами.

Гольдберг обращался к советским радиослушателям, но едва ли не очевидно, что самыми благодарными его слушателями оказались евреи. Русское диссидентство пустило первые ростки в эпоху, когда отец доносил на сына, а сын — на отца. Давно высказана догадка, что это диссидентство возникло только благодаря стихийной, подсознательной солидарности евреев — часто вполне обрусевших, отвыкших видеть в себе представителей одного народа, а всё же инстинктивно тянувшихся друг к другу. В сталинские времена в Москве и в Ленинграде между евреями было чуть больше взаимного доверия, чем между представителями других народов, — и этих представителей, в первую очередь, конечно, русских, составлявших большинство, евреи не от­талкивали, а с готовностью приобщали к едва намечавшейся общественной жизни. (Потому-то чернь и приравнивала интеллигента к еврею.) Так в интернациональном советском обществе антисемитизм сослужил хорошую службу русскому национальному делу.

И вот, кажется более чем вероятным, что катализатором этой еврейской солидарности на рубеже 50-х годов, этого первого, зачаточного доверия, породившего в России и в русских движение нравственного сопротивления режиму, — мог быть именно он, социал-демократ и интернационалист, выходец из евреев, Анатолий Максимович Гольдберг.

ПРИМЕЧАНИЯ
  1. Руфь Зернова. Анатолий Максимович Гольдберг. — В книге: Евреи в культуре русского зарубежья. Статьи, публикации, мемуары и эссе Том IV. 1939-1960 гг. Составитель и издатель Михаил Пархомовский. Иерусалим, 1995.
  2. Альфред Портер. Анатолий Максимович. — Газета Вести, Тель-Авив, 1998 (по авторской рукописи).
  3. Из радиопередачи Русской службы Би-Би-Си об А. М. Гольдберге, подготовленной Натальей Рубинштейн в 1996 году.
  4. Леонид Владимиров. Жизнь номер два. — Журнал Время и мы, №144, 1999.
  5. Леонид Владимиров. — Личное сообщение.

ноябрь 1999,
Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 27 декабря 2004

журнал ВЕСТНИК №3 (262) Балтимор, 30 января 2001 (под псевдонимом Матвей Китов).

в книге РУССКИЕ ЕВРЕИ В ВЕЛИКОБРИТАНИИ Статьи, публикации, мемуары и эссе. Серия РУССКОЕ ЕВРЕЙСТВО В ЗАРУБЕЖЬЕ. Том II (VII). Редакторы-составители М. Пархомовский, А.Рогачевский. Иерусалим, 2000 (под псевдонимом Матвей Китов).

журнал ВСЕМИРНОЕ СЛОВО (Петербург) №?б 200? (под псевдонимом Матвей Китов).

в книге:
Юрий Колкер. УСАМА ВЕЛИМИРОВИЧ И ДРУГИЕ ФЕЛЬЕТОНЫ. [Статьи и очерки] Тирекс, СПб, 2006

Юрий Колкер