«Канцлер Оксенстиерна» — слыхали такое? видали? Можно жизнь прожить и не сподобиться, а тут черным по белому написано. Смотришь и глазам своим не веришь. Не в газете написано, где всё переврут, а в исторической монографии. Авторы историками себя называют, учеными.
Или такое: «Ост-индийская компания». «Оксенстиерна» (вместо Оксеншерна) — один раз написано, а вот эта непостижимая компания — раз этак десять, и ни разу правильно.
Как такое возможно? Да очень просто. Мы ведь все теперь два языка знаем: русский — и тот язык, в котором пристроились любить Россию издали. Точнее, думаем, что знаем; чаще не знаем ни того, ни другого. Дмитрий и Ирина Гузевичи любят Россию по-французски, из Парижа. Исторического образования в России не получили (за что мы их не осудим, а похвалим; настоящий историк — всегда самоучка, авантюрист, самозванец), — вот они и калькируют с французского. Видно, в детстве мало читали на родном языке.
Ошибок, вытекающих из языковой аберрации, в книге полно. Конечно, «штатгальтен» вместо «штатгальтер» могло быть простой опечаткой. Тут не придираемся. Но невозможно не споткнуться на мужском английском имени Эвелин. Разумеется, это — Ивлин, и не какой-то там «г-н Эвелин», владелец дома, где остановилось московское великое посольство (как пишут авторы на странице 56), а Джон Ивлин, ученый и писатель, член Королевского общества. На стр. 110 авторы, словно спохватившись, представляют его вторично, на этот раз с титулатурой, и опять как Эвелина, но имение Ивлина, в котором живет посольство, умудряются назвать Says Court (что невероятно смешно; на самом деле оно называлось Sayes Court). И характеристику этому человеку дают очень однобокую.
Авторы затрудняются прочесть некоторые имена: пишут латиницей Ciecielski вместо Чесельский, хотя это польское имя — вполне историческое. Иногда перевирают имена до неузнаваемости. «Знаменитый лондонский часовщик Карте» на самом деле носил имя Daniel Quare. Что?! Так услышал Петр Первый, а за ним повторяли десять поколений русских историков? Ну, и приведите два написания, с пояснением, почему их два. Если вы ученые, проверьте; вы должны знать гораздо больше того, что попадает на ваши страницы.
А чего стоит воинское звание «полковник-лейтенант»? Правда, в другом месте (авторы очухались) тот же человек назван подполковником. Так же точно и жутковатый «Гамптон-Корт» к концу книги очеловечивается, делается «Хэмптонкортом», что уже почти правильно.
Майор Вейде «явился свидетелем сокрушительного разгрома турок при Центе…» Спасибо, что не при долларе. Зента — так называется это место по-русски и на других языках, кроме немецкого и итальянского.
Книга написана очень плохим языком. Авторы не знают разницы между союзами «или» и «либо»; всегда пользуются вторым; он им кажется более солидным, более научным. Не моргнув глазом, пишут: «более либо менее». Не понимают, что «сложно» и «трудно» — не синонимы. Придумали отвратительное словечко: знаниевый. Вместо «массив знания» говорят «знаниевый массив». Зачем серьезные люди изгаляются над родным языком, который и без того не лучшие времена переживает?
Каждая вторая фраза книги дышит самодовольством, каждая четвертая уродлива. «Это число вполне соответствует девяти кораблям…» Как тут не вспомнить: «Число твоих любовников, Мари, превысило собою цифру три»? К родному слову авторы глухи. Глухотой объясняются такие перлы как «соединились воедино», «увязывая паутину случайных связей», «выдавание», «летоисчисление» (вместо «летосчисление»), «9 сотен специалистов» (вместо «сот»), «закончил институт» (вместо «окончил»), «абсолютное мнение» (вместо «окончательное»). Добавьте сюда еще отвратительный послеперестроечный новояз («властные полномочия» и т.п.), и остается только закрыть и отложить эту книгу… Или нет?
Нет. Парадокс в том, что это всё-таки хорошая книга. Недостатки, о которых шла (и будет идти) речь, выражают не сущность книги, а сущность нашей эпохи. Нам — глубоко наплевать. Мы все глухие. Мы дожили до оловянного века, до тотального равнодушия к родному языку.
Книга Гузевичей замечательна тем, что авторам не наплевать на мысль. Они (свойство нечастое!) думают — и переосмысляют начало петровских реформ. Три столетия, особенно же при коммунистах, о петровской революции без квасного патриотизма и сусального золота не позволялось слова сказать. После большевиков позволялась (а в диссидентских православных кругах — и при большевиках еще культивировалась) другая крайность: славянофилькина грамота; огульное отрицание петровской революции как антинародной. Мол, народ наш — носитель света Христова, а Петр — Антихрист. Будто и не было Владимира Соловьева, давно уже растолковавшего, что самой сущностью переворота Петра было как раз христианство; что Петр, хоть и не думал об этом, вернул Россию в семью христианских народов. Зверствовал, говорите? Было. Ленин и Робеспьер рядом с ним агнцы божии, хотя ими, как и Петром, двигала стандартная мысль всех революционеров: освободиться от врагов — и расчистить путь в царство разума, к светлому будущему. Скорее всего, Петр имел и сильное психическое расстройство (эту гипотезу Гузевичи не обсуждают). Но деваться некуда: делал он своими лютыми методами дело совершенно христианское.
Деваться и Петру некуда было: царица Софья с Василием Голицыным тоже были западниками. Возьми верх они, а не Петр, было бы почти то же самое… Почти. Альтернативой возвращению в Европу (возвращению к христианству) была только гибель Московии. Это в воздухе висело, в подсознании у всех думающих людей присутствовало, хоть никем и не было донесено до сознания и высказано. Требовалось хирургическое вмешательство. Вырезался рак, а средств обезболивающих (кроме алкоголя) в ту пору не знали. Понятно, что больной проклинал врача.
В 1695 году Петр начинает осаждать Азов; спустя полтора года — берет его. И едет в Европу (инкогнито, в составе Великого посольства) в ореоле победителя крымских татар, знаменитых (куда более Московии) и еще очень сильных вассалов Османской империи. Но всего за неделю до своего падения Азов был так же неприступен, как в первый день осады. Что же произошло? Пустячок-с. Прибыли минеры из Вены. Бранденбургцы не справились, а цесарцы — разом. У этих последних был специальный опыт. Воевали, между прочим, австрияки потрясающе: взять ту же Зенту. Там Евгений Савойский предводительствовал, единственный в новой истории полководец, которого ценил и уважал Наполеон. Гузевичи обо всем этом не пишут; роль австрияков во взятии Азова дают в примечаниях (где вообще часто идет у них самое интересное).
Конечно, авторы ничего тут не открыли. Участие австрийских специалистов и прежде было известно, но сообщалось о нем вскользь, мимоходом, и весь азовский успех приписывался Петру: его энергии, его таланту. Последнее — и мы под сомнение не поставим. Не Петр ли пригласил австрияков? Но прежде роль иностранцев принижалась из ложно-патриотических соображений. Тех, что служили царю, еще кое-как замечали (не могли не замечать; руководил осадой Азова шотландец Патрик Гордон, москвич с 1661 года), а пришлых в упор не видели. Нужно ли говорить, что от иностранного присутствия слава русского оружия не полиняла ни перышком? Служба за границей была в Европе нормой. Служили государям, а не народам. Не отечеству. Самое понятие отечества создала французская революция. В том же петровском XVII веке, только раньше, не кто-нибудь, а Рене Декарт, со шпагой в руке, входит в Прагу под знаменами отнюдь не французскими, а курфюрста Максимилиана I, короля Баварии. У Суворова под Измаилом в 1790 году чуть ни все офицеры были иностранцы; что ж с того?
Другой вопрос, правы ли Гузевичи. Не случайное ли это совпадение: прибытие австрияков — и падение Азова? Здесь, в этом пункте, разногласия останутся, потому что документов мало. Но в одном Гузевичи точно правы: весы должны качнуться в другую сторону; одну чашу слишком долго придерживали ногтем со стороны патриотического прилавка.
Есть у Гузевичей наблюдения и большего масштаба. По сей день ученые труды в тяжелых переплетах, а с ними и всяческие энциклопедии (даже Британника не вполне убереглась) учат нас, что Петр ехал укреплять союз с Австрией, Польшей и Венецией против «врагов Креста Христова», турок. Что ж он не вернулся домой через две недели после выезда? Он еще и границы со Швецией не пересек (которая проходила по реке Плюссе, чуть севернее Новгорода), когда 29 января 1697 года в Вене этот наступательный союз был возобновлен на три года. Из Риги (Швеция), из Пруссии тоже не поздно было вернуться. Денег бы сэкономил уйму (везли в сундуках и векселях от 10% до 25% годового бюджета страны); очередной бунт стрельцов подавил бы в зародыше; трон-то еще шаток был.
Нет, дипломатическая миссия была маской. Немцы из московского Кукуя с их чистенькими домами и умением жить по-божески; рассказы и сводничество Франсуа (Франца Яковлевича) Лефорта, которого русская традиция без нужды принижает; а в 1696 году и азовский урок, — всё разом сделало для Петра прямой необходимостью самому увидеть «страну святых чудес», Европу. Царя пожирало мальчишеское любопытство, случайно совпавшее с государственной пользой. Тесать корабельную древесину он мог и в Воронеже; азовский флот не «титульная нация» строила, а сплошь иностранцы.
О Лефорте Гузевичи пишут уважительно; отдают ему должное. Посольство придумал он. Хотел с родней повидаться; чувствовал, что долго не протянет, и понимал: просто в гости его не отпустят. Что царь поедет инкогнито, как сержант Петр Михайлов, тоже — его выдумка, Лефорта. Пренебрежительное отношение к Лефорту пошло от Ф. Куракина, который пишет о нем: «имел чин адмирала и генерала от инфантерии. И понеже был человек слабого ума и не капабель всех тех дел править по своим чинам, то все управляли другие вместо его… супе, балы, банкеты, картежная игра, дебош с дамами…» Не знаем. Рану, от которой умер после нескольких лет мучений, Лефорт получил под Азовом, хоть и не в бою, а упав с лошади. В морских делах не смыслил, верим Гузевичам, а в других — не знаем и знать не будем.
Всё царя интересовало на Западе, от навигации до публичных домов (второе, естественно, всегда стыдливо замалчивалось; с какого рожна?!). Всё и оказалось не таким, как дома. Всё — ошеломляло. Разница не померкла даже тогда, когда Европа постепенно стала вызывать у Петра разочарование. Разочарован царь был, на первый взгляд, многим, а в сущности — одним: неприложимостью западного опыта, в первую очередь — западного самоуправления, в Московии. Ни на одном уровне эта простая идея — честное сотрудничество равных — не годилась для Московии; не верил он в такое сотрудничество. Про крестьян прямо сказал: «Среди мужиков умных нет». Верхние коллегии, уже возникшие в его воображении, тоже видел жизнеспособными лишь под кнутом. Спросим: чего в этом больше, властолюбия или знания своего народа? Ключевой, может быть, вопрос русской истории. В древней Руси, сколько можно видеть сквозь закопченную слюду времени, самоуправление понимали; находим и прямое народовластие. А спустя полтора века после Петра — судебные реформы Александра II провалились потому, что не встретили понимания в народе. Крестьянин не верил суду, не верил свободе, не понимал ее; увидел в ней очередную барскую уловку. Где и когда «среди мужиков» перевелись «умные»? Где произошел «разрыв непрерывности», как говорят математики? Ответа нет. Народ безмолвствует.
На этот исторический разрыв нужно посмотреть открытыми глазами (чего Гузевичи не делают; они ученые, им не до спекуляций). Московия — не дочь Киевской Руси. Она ей двоюродная племянница. А родная она племянница — Орде. Возвышение Московии при Иоанне III было началом освоения ордынского наследства. Завершилось же это освоение тем, что когда Орда рухнула под ударом Тимура, весь улус Джучи разом подчинился Москве. От Москвы до самых до окраин: до предгорий Кавказа и берегов Амура. Москва оказалась наиболее жизнеспособной частью этого улуса, сам же улус со времен Хубилая номинально подчинялся Пекину (что сообщает совсем другой смысл песне 1950-х годов «Москва-Пекин»; помните? «Русский с китайцем братья навек…»; музыка Мурадели, слова, хм, народные). Ордынское наследство свалилось Москве на голову, как спелый плод.
Что еще разочаровало Петра? В Амстердаме, отмахав плотничьим топором (к слову: первой, самой первой покупкой Петра в Европе был топор палаческий, мемура), царь потребовал от «баса» на верфи чертежей. За практикой ему нужна была «теория». И тут, вообразите, оказалось, что чертежей у голландцев нет. Строим, говорят, «с долговременной практики». Петр рассвирепел — и специальным указом (письмом) понизил в должности всех голландцев, занимавших руководящие посты на строительстве азовского флота в Воронеже. Чертежи он потом в Англии нашел в изобилии; за ними туда и поехал. Гузевичи не спрашивают, точно ли у всех голландцев не было чертежей. Почему не допустить, что вот именно у этого конкретного «баса» чертежей не было? Или — что не хотели голландцы дать чертежей московиту? Отказали же Генеральные штаты ему в финансовой помощи на войну против турок. Конечно, ситуация в Европе быстро менялась. Не Османская империя, отброшенная Австрией под Зентой, а испанское наследство, надвигающаяся война за него, — вот что занимало умы европейских политиков. Штаты (Нидерланды) только что помирились с Францией, а турки были верными союзниками французов. Но совершенно ясно: Нидерланды Москве просто не поверили — ни ее платежеспособности, ни ее военной состоятельности (еще меньше Москве поверила потом Австрия, где посольство подверглось прямому унижению). Чертежей на голландской верфи Петру могли не дать намеренно.
Если хоть на минуту допустить, что союз против турок был реальной целью посольства, то нужно признать, что эта дипломатическая миссия Московии с треском провалилась по всем статьям. А вместе с тем посольство — удалось, даже — фантастически удалось.
Во-первых, в ходе посольства идея Северной войны возникла. Петр воочию увидел, что его человеческой жизни не хватит на прокладывание пути в Средиземноморье — через два Босфора, мимо Керчи и через самый Константинополь. Увидел, что путь в северные воды короче; что Швеция, в ту пору империя, с владениями в Германии и (почти) в Дании; с Балтикой в качестве едва ли не внутреннего моря, — не сильнее Порты. Поощрение со стороны Пруссии-Бранденбурга, завязавшаяся в ходе посольства дружба с саксонским курфюрстом Августом Сильным, он же польский король, а затем (по предположению Гузевичей) сочувственное отношение Англии (Вильгельма III), — всё подталкивало в эту сторону: в сторону, скажем так, петербургскую. Как известно, Карл XII, воевавший на три фронта, не сдюжил. Исход Северной войны (в Европе ее называют Великой северной войной) положил конец исторически-короткому шведскому великодержавию. На востоке стала вырисовываться другая великая держава. И какая! Какой культурный взлет! Ломоносов, Пушкин, Менделеев, Толстой с Достоевским, Чайковский, Вернадский, Шостакович… (польских фамилий вышло что-то многовато, но можно предложить другой список, не менее убедительный.) Ничего же ведь не было! На берегу пустынных волн!..
Россия — вот главный успех Великого посольства. Европа выросла, продвинулась на восток. Россия стала растущим творческим новообразованием страны святых чудес. Такого потрясения мир не знал со времени распада Римской империи. Если верить Токвилю, Великая французская революция была почти лишней: всё и так шло к одному. (Конечно, случился еще Наполеон, но это уже о другом: о роли личности в истории; без Наполеона наполеоновских войн уж точно не было бы.) О двух английских революциях и вообще промолчим: что они?! А тут! Дух захватывает. Мир преобразился.
Но ведь и то правда, что не будь посольства, не было бы и большевизма. Поправим Герцена: на вызов, брошенный Московии Петром, Россия ответила Пушкиным (и другими; смотри по списку). А потом ответила еще раз: чудовищным помрачением большевизма. Московия отыгралась. Если смотреть с берегов Темзы, то как хотите, а сегодняшняя послебольшевистская Россия — не петровская, она опять ордынская. Она опять — не христианская с ее сегодняшним поголовным ханжеством, а полуязыческая страна. Страшно вымолвить: нацизмом, хоть он и одного корня с большевизмом, Европа могла бы переболеть в куда более легкой форме, чем это вышло на деле, — не будь России, не будь Великого посольства. Да-да, это всё спекуляции. Слышим и соглашаемся. А всё-таки…
Клио, она же Клея (в имени Клеопатры, например) и Клия, она же муза истории, — по-гречески слава. Муза эта особенная. Фукидид научил ее точности, беспристрастию, отказу от метафор. Приблизил к науке. Фон Ранке и другие рыцари без страха и упрека мечтали о том же: о формуле, не требующей перевода. Получилось ли? Ни в малейшей степени. Лучшие сломали себе шею. История всегда была и всегда будет повествованием, текстом, результатом труда писателя. Кто не писатель, об имени историка забудь. Археологом, архивистом — станешь, а историком — нет. Нравственная, этическая, человеческая составляющая — неустранима из осмысления прошлого. Эстетическая — тоже. И эти составляющие — текучие, образуют русло, зависят от времени и места.
Возвращаемся к Гузевичам. Об их собственно писательской доблести мы уже говорили. Попались они и в эту нехитрую ловушку: думают, что история — наука. Если не формула, то уж систематизация-то должна быть в науке? И вот авторы разбивают единое целое на разделы:
«Общие данные о Великом посольстве»
«Деятельность Великого посольства»
«Обучение Петра»
«Обучение участников Великого посольства» и т. п.
Что выходит? Общая картина, которая естественным образом сложилась бы, прибегни они к традиционному повествованию во времени, разбита вдребезги. Смыслы теряются и дробятся. Одни и те же факты авторам приходится повторять в разных разделах; случается — и трижды. Иные подразделы, устроенные единственно ради систематизации, занимают пять-десять строк, и снова — с повторами, от которых уши вянут. Объем книги (в ней всего 140 страниц) увеличивается из-за этого на треть — и впустую. В сущности, это — статья, а не книга. Обличье книги ей придает только вот это бесплодное наукообразие. Какая прекрасная статья могла бы получиться, следуй авторы Фукидиду и фон Ранке! Короткая, веская, выразительная. Полная мысли…
Но нет; это теперь нельзя; теперь мы все ученые. А ученый — велеречив. Он может позволить себе три слова «который» в одном предложении (стр. 48). Сойдет и так. Ведьма такая была, по имени Сойдет-и-так. Зачем историку над слогом работать? Он и пошутит иной раз. Физики-то шутят: отчего историкам нельзя? Например, так: terra zabugornaja (стр. 42). И от этого становится очень не смешно.
Можно переосмыслять историю художественно; тогда метафоры к месту. Можно черпать эстетический пафос в этическом: в точности и уравновешенности текста (открытие Фукидида); тогда метафоры отстраняются. Нельзя смешивать эти два подхода, сбиваться с одного на другое. Разностилье, в пандан с плохим языком, убивает не только доверие к автору, но и самый смысл сообщения.
Книга сократилась бы еще на треть, если бы не было в ней слов совсем лишних, из этого разностилья вытекающих. Общее место любого современного исторического труда — сетования авторов на нехватку печатного пространства. Вот дайте мне не 140 страниц, а 240, — и уж тут я так напишу! Но эти сетования сами по себе отнимают место (и время у читателя). К чему они? Делай, что можешь в отпущенных тебе рамках. Не жалуйся. Читатель не дурак, он сам увидит.
Другое общее место (о самолюбовании Гузевичей мы уже упоминали) — отсылки к своим прежним работам. Здесь нам места не хватает, а уж подробнее — см. нашу диссертацию в библиотеке такого-то университета. Опять пустая игра. Самые глубокие мысли можно изложить телеграфным стилем, если труда не жалеть. Правда, труд это особенный, неблагодарный, писательский. Он аскезы требует, а воздаяние только в самом себе несет, — ну, и не дается он иным ученым.
Не пойдем мы в библиотеку, где ваша диссертация хранится, сами знаете. Что?! Вы обращаетесь к специалистам? Неправда: книжка издана в общем, не специальном издательстве. Да и специалист не всякий пойдет. А фокус в том, что настоящая история (в отличие от физики) обращена ко всем: и к специалистам, и к нам, обывателям. Так и должна быть написана: чтобы и тем, и другим быть понятной; каждому открываться на том уровне, который ему доступен.
От паразитических, избыточных слов в этой книге просто в глазах рябит: «Начнем издалека», «о чем речь дальше», «а сейчас перейдем», «не забудем, что», «авторам этих строк посчастливилось обнаружить», «как известно», «ну, а теперь попробуем» (союз ну повторен столько раз, что, будь эти понукания подряд выписаны, они бы заняли страницу), «итак, подведем некоторые итоги», «начнем с трех наиболее крупных событий», «напомним», «итак, мы завершили рассказ», «туристические рефлексы стары, как мир», «но о большинстве из них мы уже говорили», «окончательно проверить эту гипотезу можно будет, лишь подержав в руках оригинал письма»…
Особенно упоительна фраза «но это уже задача другой работы», повторенная в книге по крайней мере трижды. Ясное дело: ученым не хватает Lebensraum'a, то бишь печатного пространства.
Хорошая, хорошая книга: говорим не шутя. Почти замечательная. Будоражит мысль, раздвигает горизонты. И заставляет придираться к мелочам. Это ведь тоже нужно признать: недостатки выпирают только там, где есть что-то настоящее. Стали бы мы тратить силы на ловлю блох там, будь здесь солончаковая пустыня!
Но насколько лучше могла бы эта книга состояться, какое движение в умах могла бы она произвести, будь авторы писателями!
март 2007,
Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 11 августа 2011