Стоит произнести: Грэм Грин, и мы оказываемся перед вопросом. Этот вопрос возник сразу, как только к Грину пришел успех, сопутствовал писателю всю жизнь, разрастаясь вместе с успехом, и по сей день остается первым, что приходит на ум в связи с Грином. Этот вопрос не только Грина касается, а вводит нас в сердцевину важнейшего литературоведческого спора современности. В самом упрощенном виде он звучит так: может ли в наше время высокая проза быть занимательной, а большой писатель — популярным, то есть коммерческим? Отчетливо помню, как после смерти Грина (он умер третьего апреля 1991 года, в городе Веве, швейцарском курорте на берегу Женевского озера) все опять кинулись спорить — и столько всего наговорили!
Если от упрощения отказаться и вопрос развернуть, то придется еще и вот что спросить: нужен ли (и возможен ли) реалистический психологический роман в эпоху психологии и психоанализа? Не исчерпал ли себя этот жанр с его пиком в XIX веке, после Толстого и Достоевского?
Грэм Генри Грин родился третьего октября 1904 года в городке Баркемстэд, графство Хардфордшир, в семье директора местной школы. В этой школе он и учился. Приходилось ему несладко. Положение вынуждало его к двойной лояльности, к шпионажу и в пользу дирекции, и в пользу однокашников. (Потом он убедится: писательство соприродно предательству. И скажет: «В сердце писателя упрятан кусок льда».) Не удивительно, что из школы он в конце концов сбежал. Его отловили с признаками психического расстройства, с самоубийственными настроениями (позже он признавался, что играл в русскую рулетку: приставлял к виску револьвер, в барабане которого был один патрон) и отправили в Лондон — к психоаналитику, у которого будущий писатель жил во время лечения. Затем Грин учился на историка в Оксфорде, в Бэллиольском колледже, курса не окончил, в 1925 году напечатал сборник стихов под названием Лопочущий апрель, а в 1926 году перешел в католицизм — под влиянием Вивьен Дэйрел-Браунинг, на которой женился через год, то есть в возрасте 23-х лет.
С 1926-го по 1930-й год Грин работал помощником редактора лондонской газеты Таймс. Первый роман Внутренний человек вышел в 1929-м и был отмечен знатоками. Вскоре Грин уходит из Таймса, имея в виду вольные журналистские хлеба. Какое-то время он еще работал литературным редактором журнала Спектейтор, писал рецензии, главным образом — на кинофильмы. Следующие три десятилетия Грин разъезжает по планете в качестве журналиста-внештатника.
Роман Поезд идет в Стамбул, первый из экранизированных романов Грина, появляется в 1932 году. Эту вещь и последующие три романа сам писатель определяет как сочинения развлекательные — и этим словно бы отгораживается от большой литературы. Ставка на успех у читателя оправдалась: Грин делается популярен.
Дальше идут романы уже просто знаменитые: Третий, Брайтонский леденец (поначалу переведенный в России как Брайтонский утес), Власть и слава (название тоже переведено на русский неверно — как Сила и слава; заметим, что знаменитая цитата из Фрэнсиса Бэкона, давшая название московскому журналу Знание — сила, переведена с тем же характерным искажением; точнее было бы: Знание — власть), Суть дела, Тихий американец, Наш человек в Гаване, Комедианты… Всего Грин написал 26 романов (десять из которых экранизированы), десять пьес, множество рассказов и очерков.
Жил Грин в последние годы на юге Франции, в Антибе, между Ниццей и Каннами, — можно сказать, в добровольном изгнании, почти в эмиграции, ибо не ладил с британским истеблишментом. Но была и другая причина. Он рано расстался с женой — и, будучи католиком, не мог жениться вторично. В Антибе его удерживала многолетняя привязанность к Ивон Клоэта, во всем — если забыть о церковном благословении — подобная супружеству. «Только любовь, — говорил Грин, выворачивая наизнанку расхожую мудрость, — сообщает близости полноту…»
Грина прочли во всем мире, и запомнился он именно романами. Действие первых происходит на родине, в Англии. Действие последующих Грин переносит в страны третьего мира, находящиеся на пороге политических катастроф. Возникает так называемая Гринландия — совокупность горячих, неблагополучных точек планеты, воссозданных писательским воображением. Особенность этих романов в том, что мировое зло присутствует в них как ясно ощутимая деятельная сила, а герои, сломленные жизнью люди, находятся в тяжелейших нравственных тупиках. Неизбывная греховность мира и человека, человек в непрекращающейся борьбе с собою, святость грешника, плут, умирающий как герой, — вот темы Грина. Его всегда и везде и в первую очередь интересует внутренний человек в трагических пограничных ситуациях и — на авансцене истории. Недаром своей эпитафией Грин хотел видеть стихи из Апологии епископа Блаугрэма Роберта Браунинга:
Our interest's on the dangerous edge of things. The honest thief, the tender murderer, The superstitious atheist, demirep That loves and saves her soul in new French books… |
Нас интересует всё пограничное, опасное: Честный вор, нежный убийца, Суеверный атеист, эмансипированная женщина, Любовница, поглощённая спасением своей души в новых французских романах… |
Гринландия сообщает человеческим трагедиям планетарный размах, превращает прозу Грина в своего рода золотое сечение эпохи, исследуемой художественными средствами.
Святость грешника в романе Суть дела (который многие считают лучшим произведением Грина) навлекла на автора проскрипцию Ватикана (и гнев другого писателя-католика, Ивлина Во). Позже отношения Грина с Ватиканом смягчились. Следующий наместник святого Петра, папа Павел IV (1963-1978), признал, что прочел книгу Грина с наслаждением, и добавил, что хоть она всегда будет оскорблять чувства некоторых католиков, автору не следует обращать на это внимания.
Любовь у Грина всегда греховна, мучительна, а грех — притягателен. «Вожделение всё неимоверно упрощает» (читай: снимает все проблемы совести и религии), — вот еще одно из его знаменитых и характерных высказываний. Его герои-мужчины, даже самые безнадежные, ведут себя очень по-мужски, женщины — очень по-женски. Герой и героиня не ищут мистического слияния друг с другом, как в иных романах русских классиков. Они — в жестком и очень западном противостоянии. Разрыв угадывается в контексте повествования как обещание свободы, как свет в конце туннеля…
Грин верил, что быть писателем предназначено ему свыше. Он говорил: «Не понимаю, как могут жить и помнить о смерти люди, которые не пишут». О своем творческом методе сказал жестко: «Я никогда не дожидался вдохновения — иначе просто не написал бы ни строки».
Разумеется, Грин — пессимист. Но пессимизм его — не кафкианский, он часто оставляет место надежде, согрет сознанием того, что мир велик, а будущее непредсказуемо. Как теплый живой сумрак на потемневших полотнах старых мастеров, он словно уводит нас в иное измерение.
Всю жизнь Грин был диссидентом — и на очень английский лад. Католик в Великобритании — всегда диссидент, отщепенец, подозреваемый в неблагонадежности. Со времен Генриха VIII не сходит с повестки дня вопрос: может ли католик быть истинным британским патриотом. Ответа нет и сегодня.
В какой мере Грин был религиозен? В значительной, если судить по его романам и высказываниям. Верил в загробную жизнь, в чистилище. Не верил в ад и сатану. Сомневался во многом. Понимал, что сомнение плодотворно. О папе Иоанне-Павле II говорил неодобрительно: «Не думаю, чтоб у него были сомнения. Не думаю, чтоб он сомневался в своей непогрешимости…» В 1926-м, при крещении в католичество, взял имя Томас — не в честь Фомы Аквинского, как можно было бы подумать, а — в память Фомы неверующего, первого диссидента в христианстве.
Диссидентство, бунтарство — было у него в крови, распространялось на всё установившееся, на всякий истеблишмент, а есть ли что-либо более установившееся, чем римская церковь? «Я — католический агностик», твердил он. С годами агностицизм чувствовался в нем всё сильнее, а католицизм — всё слабее. Он всё больше смущался неблагими проявлениями Творца.
Был Грин диссидентом и в другом смысле: как многие европейские интеллектуалы, заигрывал с левыми, какое-то время даже состоял в коммунистической партии. В годы становления Гринландии коммунизм представляется ему этакой мистической воинствующей церковью будущего. «Коммунисты виновны в тягчайших преступлениях, — говорит герой романа Комедианты, — но они по крайней мере не стояли в стороне, как преуспевающие и ко всему равнодушные обыватели. Я предпочитаю видеть на своих руках кровь, а не воду, которой умыл руки Пилат…» Подход до боли знакомый, романтический и жестоко-наивный.
Та же политическая наивность подогревала антиамериканизм Грина, побуждала его брататься с Фиделем Кастро, с панамским диктатором Омаром Торрихос-Эррерой, с сандинистским правителем Никарагуа Даниэлем Ортегой.
С кремлевским большевизмом Грин тоже заигрывал — и его охотно переводили в советской России. Он дружил со знаменитым советским агентом в Британии Кимом Филби, закончившим свои дни в Москве. Сам Грин агентом Кремля не был, наоборот, в годы войны служил в британской разведке. О тайной деятельности Филби ничего не знал. Для него Филби оставался коллегой и приятелем. Зато Филби кое-что извлекал из этого приятельства. В военные годы он направлял деятельность Грина из Лондона, а Грин передавал ему секретную информацию, между делом раздобытую им в тогдашнем английском протекторате Сьерра-Леоне (где разворачивается действие Сути дела). Когда Филби стал перебежчиком, Грин — под неодобрительные возгласы соотечественников — написал хвалебное предисловие к его мемуарам Моя безмолвная война и всегда впоследствии защищал Филби. «Он сражался за идею, в которую верил. Продажен не был. Что до лжи, то кто в политике не лжет? Возьмите хоть Рейгана…»
Лишь дело Даниэля и Синявского в 1966 году приоткрыло Грину глаза на природу советского режима. Западный человек, он не понимал, как можно посадить в тюрьму за книгу, просил советские издательства отчислять причитающиеся ему гонорары женам посаженных, натолкнулся на советскую стену — и прекратил печататься в СССР.
Что же говорили о Грине британцы в год его смерти? Оберон Во, друг Грина, сын писателя Ивлина Во, назвал Грина последним из гигантов недавнего прошлого. Нобелевский лауреат Уильям Голдинг сказал, что романы Грина — одно из вершинных достижений литературы. Кингсли Эмис полагал, что Грин велик не только в своих романах, но и в рассказах, — сочетание не частое. Джон Ле-Карре назвал себя учеником Грина.
Но и самые щедрые похвалы сопровождались оговорками. То и дело слышалось: Грин — всё-таки отчасти газетный борзописец, продался голливудской Мамоне…
Анита Брукнер считала, что Грин — британский Франсуа Мориак, что он остался в своей эпохе, весь принадлежит 1930-40-м. Очень по-советски журила его за пессимизм. Автор Механического апельсина Энтони Берджесс упрекал Грина в нехватке панорамного охвата современного мира. Подчеркивал: слишком уж он был популярен, слишком кинематографичен, прибегал к избитым приемам.
Среди русских (а в России Грина знали все, кто вообще читал) в хоре похвал и восторгов прозвучали слова о том, что Грин неисправимо старомоден, да и психологический роман устарел, не соответствует духу века, является пережитком.
Грин был так популярен, получил столько наград и премий, что в их списке просто бросалось в глаза отсутствие нобелевской. Как она могла обойти такого писателя? А вот как: шведский академик, поэт и романист Артур Лундквист заявил, что этот детективный автор (так он определял Грина) получит премию только через его, Лундквиста, труп. Трупа не случилось. Точнее, он случился через два месяца: Лундквист умер в декабре того же 1991 года, что и Грин, словно бы выполнив свое земное предназначение. Смерть его прошла незамеченной. Есть опасения, что в историю литературы этот лауреат международной ленинской премии (1958) войдет только в связи с Грином.
В Америке Грина ценил не только Голливуд. Непростые отношения с Вашингтоном (в 1954 году государственный департамент не позволил Грину, противнику вьетнамской войны, арендовать участок земли в американском протекторате Пуэрто-Рико) не помешали в 1961 году Американскому институту искусств и словесности назвать британца своим почетным членом. Позже Грин слагает с себя это отличие, но дорожит другими международными наградами и почестями. Гамбург присуждает ему Шекспировскую премию, университеты Эдинбурга, Оксфорда и Москвы — звание почетного доктора, Франция — Орден почетного легиона, а Бэллиольский колледж Оксфорда (Грином не оконченный) — почетное членство.
Итак: кто же перед нами? Велик ли Грэм Грин? Daily Telegraph в 1991 году писала, что до Толстого и Джойса он не дотягивает (не понимая, что эти два имени взаимно исключают друг друга).
Произнесем и мы свои посильные соображения. До Толстого — не знаем. Уж больно монументален яснополянский старец в нашем русском сознании. Что до Джойса, то тут мы опять возвращаемся к вопросу: чем должна быть художественная проза? Ответов два. Один в духе Лундквиста и университетских филологов, в духе эстетической левизны. Нас поучают с кафедры, что в основе добротной прозы должен лежать филологический изыск, а не занимательность. Нужно выдать что-то новенькое и душещипательное. Нужен прогресс. В других-то областях прогресс есть, значит, и в искусстве он должен быть. Так сказать, excelsior: всё выше и выше. Куда там до нас Шекспирам да Шиллерам! Они наивны.
Другой ответ — в духе, решусь вымолвить, здравого смысла. Изыск и новизна сами по себе никакой эстетической ценностью не обладают. Проза должна быть увлекательна, психологична, кинематографична. Даже детективный элемент — не беда. Первым детективным писателем был, как ни как, Достоевский, «ясновидец духа». Подлинная и непреходящая новизна — в индивидуальности писателя, в том, что он не только увидел мир по-своему, но и создал, и нам показал это свое неевклидово пространство.
Прогресс в искусстве — вздор. Ему просто неоткуда взяться. В ходе столетий человек даже умнее не становится, не то что крупнее. Наоборот, мы мельчаем. Чем нас больше на этой планете, тем меньше неповторимого в каждом из нас, тем меньше отпущено нам земли, воздуха и души. Наш генофонд — слабый, разбавленный нуклеотидный бульон в сравнении с генофондом древних. Искусства сходят на нет, умирают (см. Хосе Ортегу-и-Гасета и Владимира Вейдле). Повзрослевшему человечеству они нужны всё меньше и меньше. Уже одно то, что мы ждем от искусства новизны, — свидетельство нашего душевного и духовного обнищания. В хорошие времена от него ждали истины, красоты, откровения.
Если мы примем это, мы тотчас увидим, что психологический роман не устарел. Устарела — психология. Никогда эта псевдонаука не откроет нам того знания о человеке, которое мы получаем от подлинного писателя. Давно отмечено, что все громкие открытия психоанализа преспокойно присутствуют в произведениях настоящих писателей и поэтов прошлого. Грин переживет Джойса, который — всего лишь дань моде. Джойс и сейчас уже скучен. Его не читают, им бряцают, его изучают. Еще немного — и его последним прибежищем станет университетская кунсткамера: печальный паноптикум несостоявшихся писателей. В России то же самое давно уже произошло с Хлебниковым и ему подобными.
Психология устарела потому, что она тоже всегда была данью моде — и ничем больше. Всю правду, которую сказали нам психологи и психоаналитики, они сказали нам как писатели и мыслители, не как ученые. Подлинная психология как отдел философии существует с древности. Едва она стала университетской дисциплиной, как начала линять. Такова же и судьба других новоизобретенных наук, в первую очередь истории. Великие историки прошлого — всегда были еще и великими писателями (вспомним: вторая по счету нобелевская премия по литературе была в 1902 году присуждена историку Теодору Моммзену). А где теперь Моммзены, не говоря уже о Фукидидах? Историки обмельчали под сенью кафедр и зарплат. Писатель и мыслитель — всегда авантюрист, всегда работает на свой страх и риск, всегда бросает вызов миру и Богу… Не говорим о других подобных же псевдонауках, среди которых по праву первенствует литературоведенье, самая анекдотичная из университетских дисциплин. Афанасий Фет, помнится, проезжая мимо московского университета, всякий раз опускал стекло кареты и смачно плевал в сторону этой цитадели просвещения. Кучер уже знал, что нужно остановиться. А ведь Фет не дожил до сегодняшнего срама. Сегодня он с полным правом плюнул бы и в сторону Сорбонны, Оксфорда и Гарварда.
Вернемся к Грину. Он представляется мне лучшим английским писателем двадцатого века. Лучшим — не в том смысле, что он выше всех, а в том, что никто не выше его. Рядом с Толстым карликом не кажется. Слияние автобиографичности с вымыслом у него — именно толстовское: идеальное. Он принадлежит своей эпохе не больше, чем Диккенс — своей, и эту эпоху нам возвращает, в чем и состоит одна из важных задач искусства. А тем, кто говорит, что приемы Грина избиты, придется рано или поздно признать, что все приемы избиты, что это уже было под солнцем, и что прием, пусть и самый изысканный, всё-таки не более чем прием. Например, находке Джойса — три тысячи лет: она прямо взята из Библии. Новизну в ней могли усмотреть только те, кто в этот источник не заглядывал. Джойс пройдет, как с белых яблонь дым. А Грин — останется. Не повредит и его политическая наивность. Ведь пережил же Толстой толстовство.
15 апреля 1991 / 1997 / 2004,
Лондон / Боремвуд, Хартфордшир;
помещено на сайт 2 февраля 2005
на волнах РУССКОЙ СЛУЖБЫ БИ-БИ-СИ как отдельная тематическая передача, Лондон, 17 апреля 1991
журнал NOTA BENE (Иерусалим) №6, декабрь 2004
еженедельник ОКНА (Тель-Авив) №?, декабрь 2005
в книге:
Юрий Колкер.
УСАМА ВЕЛИМИРОВИЧ И ДРУГИЕ ФЕЛЬЕТОНЫ. [Статьи и очерки] Тирекс, СПб, 2006
газета ДЕЛО (Петербург) №?, 4 февраля 2008 (вариант; с редакционными искажениями)