Юрий Колкер

ЦАРСТВЕННОЕ СЛОВО НА ПОДМОСТКАХ

ПУШКИНСКИЙ КОНГРЕСС ПОЭТОВ В ПЕТЕРБУРГЕ: ЗАМЕТКИ УЧАСТНИКА

(1999)

Спору нет: в России произошли разительные перемены. Вчера поэта втаптывали в грязь и затыкали ему рот, сегодня — созывается международный конгресс поэтов с участием недавних отщепенцев всех мастей: тунеядцев, кочегаров, эмигрантов. Но едва ли устроители выбрали для этого форума подходящее название. Понятно, что слово съезд не годилось из-за своей советской коннотации. Слово фестиваль, вероятно, показалось им слишком легковесным. Они хотели торжественности и пышности, большого стечения народа в исторических залах города, или — по их собственным уродливым словам — «культурно-имиджевой акции, повышающей международный престиж России и Санкт-Петербурга». Хотели как лучше — и остановились на термине, принятом в политике и в науке, чем немедленно внесли смущение в сердца приглашенных.

Экстравагантна уже самая идея такого форума. Поэту сказано: «Ты царь — живи один!». Занятие поэта — интимнейшее из человеческих дел. Оно сродни молитве и плохо вяжется с трибуной, президиумом и подмостками. А тут — чуть не двести приглашенных из Москвы, Петербурга, России, бывших республик СССР и стран рассеяния русской культуры. Что могло из этого получиться? Парад честолюбий, ярмарка тщеславия, биржа ревности и обид. Так и вышло. Две трети участников не выступили ни на одной из трех основных сцен. Легко себе вообразить, какие чувства они испытывают к устроителям.

Но этим странности не исчерпываются. Пригласили еще и литературоведов, — то есть устроили в рамках пушкинского конгресса поэтов еще и ученую конференцию, требующую, разумеется, совершенно другой атмосферы и другого настроя, чем чтение стихов. При этом забыли, что синтез и анализ растут не из одного корня; что при всей видимости общего дела поэт и литературовед смотрят в противоположные стороны и редко находят общий язык.

Дальнейшие странности исходили уже от участников.

Открылся конгресс 4 июня 1999 года, в том самом зале Таврического дворца, где до революции заседала Государственная дума, а 5(18) января 1918 года начало свою работу и в тот же день было разогнано Учредительное собрание России, самая демократическая ассамблея за всю предшествовавшую историю человечества. Кто избрал участников конгресса поэтов? Вероятно, редакция журнала Звезда, то есть Андрей Арьев, Яков Гордин и Александр Кушнер. И это бы еще ничего. Поэт ведь хоть и избранник, но уж никак не народный; перед народом он самозванец. Любопытнее другое: никому из нас даже в голову не пришло, что уж президиум-то конгресса следовало бы избрать. Эта проформа была соблюдена даже на первом съезде советских писателей, в 1934 году, на сталинском и горьковском съезде, предвестнике большого террора. А тут поэты расселись — и увидели перед собою готовое начальство. Чиновники (из «правительства города») сидели в президиуме конгресса справа, литераторы (Александр Кушнер, Андрей Битов, Римма Казакова, Белла Ахмадулина, Ефим Эткинд) — слева… А можно и так сказать: всё было правильно. Поэтов поименно пригласили из их берлог, бесплатно расселили по гостиницам, бесплатно кормили и развлекали: чего им еще?

Выступавшие импровизировали свои речи, то есть, по российскому обыкновению, говорили путано, долго и с неподражаемым самолюбованием. Ахмадулина даже во вступительной речи не обошлась без своих стихов: сперва прочла «всего четыре строчки», которые (это ж надо!) «возникли как-то сами собой»: «Зачем он [Пушкин] так развязно не забыт…» и «в день его рожденья он оскорблен ужасней, чем убит», а затем — нескончаемую поэму, которую, впрочем, никто не услышал, так как акустика в зале оказалась отвратительной. Битов провозгласил Пушкина первым постмодернистом, фамилию же поэта произвел от слова пушинка и связал с Винни-Пухом: «слово как будто бы тяжелое, чугунное, бронзовое, — а победило слово пух… Всенародная русская любовь к Винни-Пуху, — ну, конечно же, это любовь к Пушкину!». Что тут возразришь?

Затем начались «поэтические приношения» Пушкину: читка стихов, своих и юбиляра. Андрей Арьев, хозяин конгресса, стал выкликать участников из зала. Каждому было рекомендовано читать ровно по одному стихотворению, но многие ослушались, а главное — предваряли чтение стихов комментариями к стихам и рассказами о себе-любимых. Зал, более чем на половину пустой, долго хлопал питерцу Глебу Горбовскому (должно быть, понравилась его патриотическая строчка «Кукиш — Америке! Англии — шиш!») и москвичу Тимуру Кибирову с такой вот пушистой пушкинистикой:

Ната-Ната-Натали!
Дал Данзас команду пли.
По твоей вине, Натуля,
вылетает дура-пуля.
Будет нам мертвец ужо.
Закатилось наше всё.

Два выступления были в вокальном жанре. Дмитрий Пригов объявил, что первая строфа Евгения Онегина — мантра русской культуры, и читать ее незачем, а нужно дышать ею, — после чего пропел ее своим оперным голосом на мотив, подсказанный камланием тибетских буддистов, чем вызвал бурю аплодисментов. Пел и Виктор Соснора, то ли потому, что он совершенно глух и слышать себя не может, то ли по другой причине. Разобрать не удалось ни слова, но хлопали ему не меньше, чем Пригову. В перерыве один из участников конгресса серьезно уверял меня, что часть своих стихов Соснора пропел по-японски.

Во втором отделении читались доклады. С учеными размышлениями о Пушкине и его месте среди нас выступили москвичи Мариэтта Чудакова и Игорь Шайтанов. Увы! Если стихи еще как-то можно было разобрать и понять, то эти выступления вовсе пропали для слушателей. Не оттого ли и Учредительное собрание в 1918 году погибло, что депутаты себя не слышали?

Наименьший урон дурная акустика нанесла докладчику Дмитрию Пригову. Он предусмотрительно сосредоточил главный тезис своего доклада в названии: «Тактика и стратегия художника в современной культурной ситуации» с выразительным подзаголовком: «Как низкое становится высоким». Понятно, что это была автоапологетика. Художник — тот же полководец, чья цель — победа любой ценой. Вот только над кем? не над нами ли, болезными? Что до претворения низкого в высокое, то эту благую весть мы уже слышали от орвелловского министерства правды: «свобода — это рабство»; «невежество — сила».

Во второй день, 5 июня, людные сборища конгресса проходили в доме Энгельгардта (в малом зале филармонии). Устроители начали с извинений. Им, как они ни бились, не удалось заполучить знаменитого эссеиста Бориса Парамонова с объявленным в программе докладом «Пушкин и проблемы мультикультуризма». Но слушатели были тут же вознаграждены. Доклад Вадима Перельмутера из Германии («Пушкинское эхо в русской поэзии ХХ века») оказался первым на конгрессе выступлением, написанным как литературное произведение: с воодушевлением, с пониманием того, что литературная мысль неотделима от своего словесного воплощения. В нем было немало остроумных и рискованных сближений, но самые шаткие из них искупались выверенным писательским словом.*

* При чтении доклад оказался далеко не так хорош, как на слух, — вот, среди прочих, еще один серьезный довод против подобных съездов: атмосфера праздника подталкивает не замечать изъянов, мешает вдумчивому восприятию текста. Не хорош, если прибегнуть к эвфемизму, оказался на поверку и докладчик. Комментарии Перельмутера к стихам Георгия Шенгели (опубликованные в другом месте в другое время) нельзя расценить иначе как собрание постыдных ошибок и нелепостей, — Ю. К., 2012.

Доклад литературоведа Александра Жолковского из США назывался «Очная ставка с властителем: Вальтер Скотт, Пушкин, Толстой, Искандер» и был посвящен, по словам ученого, «эволюционной живучести одной пушкинской в кавычках парадигмы из Капитанской дочки». «В кавычках, — тотчас пояснил Жолковский, — потому, что это одно из типовых звеньев вальтер-скоттовского романа, прямо связанное с проблематикой власти». Стало быть, исследователь считает, что кавычки придают слову иронический или иносказательный смысл — то есть недалеко ушел от репортерского, площадного понимания родного языка. Как изумился бы такому пониманию Пушкин! Затем, как видно уже из названия, это была лекция, и речь в ней шла о прозе. С конгрессом поэтов, с поэзией — она была соотнесена разве что косвенно: тем, что конгресс — пушкинский, да еще патетической конструкцией в названии, этаким обломком стихотворной строки — «Очная ставка с властителем», — как если бы в ученом, чей удел — точность и полнота, свербел несостоявшийся поэт.

Лекцией, притом общеобразовательной, оказался и доклад Ефима Эткинда из Парижа, прочитанный в третий день конгресса, 6 июня, тоже в доме Энгельгардта. Доклад назывался «Пушкин — европейский поэт». Вот, право же, новость! Неосторожны оказались и главные тезисы Эткинда. Что «Пушкин — самый европейский поэт Европы», мы читали у мыслителя первой эмиграции В. В. Вейдле; утверждение же, что «Петербург — самый европейский город Европы», легко поддается как подкреплению, так (при желании) и опровержению, потому что оно по своей природе публицистично, спекулятивно. Маститый ученый говорил больше часа, сладострастно растягивая слова и свою власть над аудиторией. Как всегда у Эткинда, интересны были главным образом его наблюдения над западноевропейской поэзией. Хлопали профессору долго; народу на лекцию собралось много. На берегах Невы Эткинда помнят; помнят и обстоятельства, вынудившие его эмигрировать.

Совсем в другом жанре выступил Игорь Померанцев из Праги, верлибрист и сотрудник радиостанции Свобода. Здесь уже не было ни тени академического наукообразия. Честный адепт радиовещания, Померанцев привез и дал нам прослушать звукозаписи, в которых стихи Пушкина наложены на синагогальное пение эфиопских евреев. Что ж, Тынянов возводил к этим евреям (фалашам) родословную Пушкина (как мы теперь знаем, ошибочно), — не это ли нам хотели напомнить? Пробовал Померанцев, по его словам, подстелить стихи Пушкина и другими звуками, в том числе… «звуками космоса», но эти звуки ему не понравились. Докладчик, стало быть, не знал, что космос безмолвен по причине отсутствия носителя звука.

Дали слово и мне, хоть моё эссе У стен Ветилуи в программе и не значилось. Я говорил о стихотворении Пушкина «Когда владыка ассирийский», не законченном потому, что главное в нем уже сказано; о крепости Ветилуя из этого стихотворения, название которой переводится как дом божий; о том, что поэзия должна оставаться домом божьим, иначе она перестанет быть поэзией; и о престранной роли так называемых исследователей поэзии, которые при жизни зачастую отнимают у поэта воздух, а после смерти превращают поэта в свою кормушку. Тем из слушателей, кто получает за стихи зарплату, это не понравилось.

Главным событием конгресса, или, во всяком случае, главным парадом поэзии стало выступление поэтов в зале капеллы 5 июня. Вход в капеллу был платный, но в партере и на балконе свободных мест в первом отделении не было, а за последними рядами партера даже стояли. По замыслу выступающие были равны. Председательствовал Александр Кушнер. Он предложил каждому читать по 80 строк (по три с половиной минуты; я уложился в две), но некоторым в этих рамках оказалось тесно. Всех превзошла Ахмадулина. Она съела полных сорок минут, из-за чего несколько человек вовсе не смогло выступить. Бестактность была столь вопиющая, что многие в знак протеста вышли из зала во время ее чтения.

Долго не отпускала публика Наума Коржавина, прочитавшего, среди прочих, и свою зарифмованную историю русской революции с ее знаменитым выпадом: «Какая сука разбудила Ленина? Кому мешало, что ребенок спит?»

Участники не были заранее оповещены, выступают они или нет; иные и не поинтересовались. Возможно, список не был вполне согласован до последней минуты; несомненно, его пришлось на ходу перекраивать после выходки Ахмадулиной. Одного или двух выкликнутых в зале не оказалось. Другие, наоборот, знали, чего им ждать. На пути в капеллу я столкнулся с одной замечательной питерской поэтессой, — она шла от капеллы. Всё было ясно без слов: ее не оказалось в списке… В перерыве между отделениями, в мужской уборной, я наблюдал прелюбопытную сцену: один поэт спешно менялся рубашками с одним литературоведом. Поэт узнал, что выступает, и вот поди ж ты! — не мог подняться на подмостки в своей рубашке…

Всего в капелле выступило человек сорок. Слушали нас внимательно и на аплодисменты не скупились (я, сверх всякого вероятия, «сорвал овацию»). Но многим было не по себе. Слишком ясно чувствовалось, как достоинство поэтического слова меркнет в парадном многолюдье фестиваля. В толпе ценитель поэзии перестаёт быть собою. Он ждет от поэта на подмостках не того, что сам же ценит в поэте, уединяясь над его книгой. Он хочет, чтобы тот, кто ему созвучен, вызвал восторг, а тот, кто ему противен, — поскорее ушел со сцены. Он отвлекается на пустяки, не может сосредоточиться, взбудоражен, — одним словом, принадлежит не себе, а толпе, толпа же всегда настроена на сильные и простые возбудители. Не удивительно, что самые тонкие и насыщенные стихи казались на конгрессе самыми неуместными. Зато эпатаж и клоунада шли на ура. (Моё стихотворение «Умрем — и английскою станем землёй» понравилось именно своим публицистическим выпадом… Занятно! Моё эссе, где досталось литературоведам, хвалили поэты, а мои стихи, хм, — литературоведы… не слышавшие моего эссе…)

Поэтам, сколько бы они ни лелеяли свое царственное затворничество, нужно встречаться. Дело здесь не в «подъеме престижа Петербурга и России», — это цели мелкие, суетные. Русский ямб, по Ходасевичу, «крепче всех твердынь России, славнее всех ее знамен». Ставка здесь — не престиж России, а самое ее существование. Без Пушкина эта страна, вероятно, давно бы исчезла с географической карты — за полной ненадобностью. Поэзия есть меристема речи, квинтэссенция народной души. Она — единственное, что удерживает сегодняшних россиян от поголовной культурной эмиграции, от ухода в «культурно-имиджевую акцию» (нужно же было придумать такое уродливое, пустое соединение слов!). А еще поэзия — долговечнейший памятник всем нам в тех временах, когда России не будет, — ибо, как сказано Гумилёвым со слов Готье, «стату́я переживет народ».

30 июля — 1 сентября 1999,
Боремвуд, Хартфордшир,
помещено в сеть 16 января 2012

газета ЗА РУБЕЖОМ (Тель-Авив) №37, 16 сентября 1999 (с искажениями)

газета ГОРИЗОНТ (Денвер) №105, 30 сентября 1999 (с искажениями)

Юрий Колкер