Юрий Колкер

МЫСЛИТЕЛЬ, КОТОРОГО МЫ ПРОМОРГАЛИ

О КНИГЕ АЛЕКСАНДРА ВОРОНЕЛЯ В ПЛЕНУ СВОБОДЫ

(1998)

Публицист, пишущий по-рус­ски, но за­нятый пре­и­мущ­ествен­но мест­ными про­блемами ма­лень­кой ближ­не­восточ­ной страны, — вот кем, при по­верх­ност­ном взгляде, мог пред­ставляться из­раиль­тя­нин Александр Во­ронель. Каза­лось, что человеку, не без­раз­личному к судьбам Рос­сии, он интересен раз­ве лишь косвен­но: в той мере, в какой эти судьбы в XX веке переплелись с судьбами Израиля и евреев, — да еще, по­жалуй, как стилист, умеющий отчетливо артикулировать мысль, ибо осмысление родной речи, веское, насыщен­ное письмо явствен­но выделяло Воронеля не только на фоне рус­скоязычного Израиля.

Хотим мы этого или нет, а книга В плену свободы (1998, тель-авив­ское изд-во Москва-Ие­ру­са­лим) за­ставляет пересмотреть такое отношение. Александр Воронель — мыслитель, дающий ответы на животрепещущие вопро­сы рос­сийской действительности, рос­сийской истории и че­ло­ве­чес­кой цивилиза­ции в целом, более того: умею­щий ставить по­доб­ные вопро­сы. Ученые-ес­тест­вен­ники знают (а Воронель — физик, про­фес­сор Тель-авив­ского уни­вер­си­тета), что по­ставить вопрос за­частую важнее и труднее, чем решить его. То, что Воронель смотрит на Рос­сию со стороны, лишь усиливает его по­зицию, уве­личи­вает зоркость взгляда и цен­ность на­блю­де­ний. Было бы не­благо­дарностью и чистым ребячеством, в духе советского квасного патриотизма, ставить ему в упрек его сторон­ний взгляд, его отказ считать себя рус­ским, видеть себя частью Рос­сии — страны, в ко­то­рой автор родил­ся и в культурном про­стран­стве которой по сей день пре­бывает, — как если бы такое видение было пред­писано местом рождения и языком. Отстранив по­доб­ные пред­убеждения, читатель найдет его книгу чтением за­хватывающим, питающим мысль и раз­двигающим горизонты.

Отправной пункт по­строений Воронеля, их нерв и, главное, их инструмент, — нравствен­ность; имен­но через этот окуляр он смотрит на историю и современ­ность, — клас­сифицировать же мыслителя, если уж этого не избежать, можно как пред­ставителя либерального консерватизма. Из Библии, а не из марксизма (и не из Аристотеля, хотя такое возможно) выводит Воронель формулу «свобода есть осознан­ная необ­ходимость». Права вытекают из обязан­ностей, свобода — из долга; традиция умнее нас, не спешите отвергнуть ее с по­зиций рацио­нализма; разум — не само­до­стато­чен; если нет Бога, то всё до­зво­лено, но если всё до­зволе­но — то нет и че­ло­века, — вот, в самом по­верхностном пересказе, что хочет донести до нашего сознания Воронель. Этот семантический скелет одевается в его книге плотью энергичной и по­рою парадоксальной мысли.

Подобно многим философам по­следних полутора столетий, Воронель нередко черпает из бел­летри­стики. Ху­до­жест­вен­ное осмысле­ние жизни в романах Достоевского и Солженицына пред­стаёт в его книге как документальное свидетельство жизни. Автор ничуть не об­маны­ва­ет­ся на счет при­роды ма­тери­ала, из которого строит, ни на минуту не упускает из виду соотношения объ­ектив­ного и субъ­ектив­ного в нашей ускольза­ющей дей­стви­тель­но­сти — совсем в духе кванто­во­ме­ха­ни­чес­кого принципа до­пол­нитель­ности, который (при­ме­нитель­но к обыден­ности) говорит, что всякая жизнь пре­об­ража­ется под испыту­ю­щим взглядом. Достоевский выводит Смердякова из рус­ской жизни второй половины XIX века — и это «передовое мясо» живет, переживает своего творца, орудует в XX веке, делает революцию. По Воронелю, Смердяков — советский человек в за­родыше:

«Полемически Смердяков гораз­до изыскан­нее своих оппо­нентов. Однако — он непре­одолимо про­тивен. По­чему? По­чему он должен быть нам про­тивен, если мы чуть не всю жизнь про­жили по его правилам? Раз­ве мы больше его верили в Бога и святыни? Раз­ве в нас больше раз­вито чувство чести, и голос долга управляет нашим по­ведением? Нет, он [Смердяков] по­тому нам особен­но про­тивен, что уверен­но и бес­стыдно выбалтывает ту самую неудобосказуемую изнанку наших мыслей, на которой мы все воспитаны... Будучи достаточно об­раз­ованы в смысле знаний и сведений, достаточно раз­виты в смысле наших мыслительных возможностей, мы остаемся в докультурном состоянии в смысле догм и традиций. Наша жизнь и по­ступки не диктуются нашей слишком книжной культурой. По отношению к аксиомам мы так же свободны, как необ­раз­ован­ные дикари. "Мы любим всё: и жар холодных числ, и дар божествен­ных видений." — Слишком широко. Хорошо бы сузить...»

А вот философский портрет Ивана Карамазова:

«Смердяков пред­по­лагает, что Иван пользуется речью в соответствии с ее назначением: для сооб­щения или для сокрытия чего-то. А Иван отвечает ему как человек, у которого речевое по­ведение пред­ставляет собою самоцель и не находится ни в каком соотношении ни с его намерениями, ни с жизнен­ными интересами, — т. е. как интеллигент... Его интеллигентский секрет, его алиби, состоял в его позе неучастия, которая якобы равно относилась и к отцовскому пре­ступному об­разу жизни и к смердяковскому пре­ступлению, по­ложившему этой жизни неожидан­ный конец. На самом деле Иван дал философскую легитимацию им обоим…»

Отсюда вывод:

«Не Лев Толстой, а Достоевский был "зеркалом рус­ской революции". Он создал грандиозную аллегорию Рос­сийской империи (не только в "Братьях Карамазовых"), про­рочески раз­делив ответствен­ность за будущую ее гибель между сводными братьями. Каждый из них вложил свою долю.»

В совершен­но неожидан­ном свете пред­стает у Воронеля Солженицын:

«Христианская церковь, благодаря блажен­ному Августину, еще в V веке приняла взгляд, утвердив­шийся ранее в иудаизме, согласно которому зло не об­ладает само­стоя­тель­ным су­ще­ство­ва­ни­ем и, следовательно, мета­фи­зи­че­ски вос­тор­жест­во­вать не может. ... [в рус­ской литературе] зло всегда ока­зыва­лось ошибоч­но направлен­ной соци­аль­ной энергией, умопо­стига­емой функцией не­со­вер­шен­ства межчеловеческих отношений, энтропией, а не имманентно содержащейся в человеке и мире субстанцией. ... Настоящая, сущностная новизна Александра Солженицына для рус­ской литературы про­явилась в том, что он впервые признал и художествен­но документировал зло, которое, по-видимому, было вдохновлено и санкционировано свыше...»

Книга Воронеля состоит из семнадцати очерков-эс­се, написан­ных пре­имуществен­но в 1990-е годы. Ничуть не устарели, однако, и четыре эс­се 1970–1980-х годов. Местоимение мы имеет в раз­ных очерках очень раз­ный смысл. Не всюду оно идет в том широком значении, что в приведен­ных выше цитатах. Но даже там, где мы Воронеля — рус­ские евреи и рус­ские израильтяне — даже там рус­ский читатель найдет многое, прямо относящееся к себе. Вчитываясь в раз­мышле­ния писателя, видишь воочию: место евреев в рус­ской культуре ХХ века не отделить от рус­ской культуры в сознании евреев — резать придется по живому. Воронель — сионист, пришедший к сионизму через рус­ский язык и рус­скую культуру. Он — изра­иль­ский патриот, но, разуме­ется, не из числа тех патри­отов нового времени, о которых Самюэл Джонсон (а за ним Честертон, Лев Толстой и еще многие) говорил, что патриотизм — по­следнее прибежище негодяя. В сионизме Воронель выделяет две стороны:

«Си­онизм возник в истории и раз­ви­вал­ся не только как социаль­ная революция еврейского народа про­тив своего угнетен­ного по­ложения в диаспо­ре среди других народов, но и как моральная революция обез­долен­ных людей про­тив неодухотворен­ности существования в современ­ном мире. Со временем, после об­раз­ования еврейского государства, угнетен­ность евреев во всем мире за­метно уменьшилась, а неодухотворен­ность существен­но увеличилась, — и грозит пол­ностью за­хватить также и Израиль...»

Воронель по­лагает, что сионизм — единствен­ная из больших идеологий века, которая пока еще жива, хотя и переживает не лучшие дни. Оба наблюдения верны, а допол­нить их можно раз­ве лишь словами о том, что уходящий век, век режис­суры, под­ставив­ший человека на место Бога, внушил многим непре­одолимое недоверие ко всем без исключения идеологиям.

Недостаток у книги — неожидан­ный: на по­верку Воронель вовсе не оказывается стилистом. Хороший редактор (и корректор) был бы тут очень к месту. Он с легкостью по­местил бы этот алмаз в по­добающую оправу: устранил бы соседствующие однокорен­ные слова (вроде «за­мечательно за­метил» или «однако однажды»), рас­ставил знаки пре­пинания, убрал ненужные про­писные и кавычки, а местоимения связал бы с соответствующими существительными, тем самым сняв нередко возникающий при чтении вопрос «кто кого?». То, что при беглом знакомстве с сочинениями Воронеля каза­лось отточен­ным стилем, на деле было исчерпывающей мыслью, — и блеск этой мысли, игра ее оттенков за­слоняли стилистические по­грешности. За­слоняют и сейчас — если не быть пуристом. С Воронелем можно не соглашаться; по временам (хотя и очень редко) можно испытывать по­требность допол­нить его (к логической пол­ноте он относится так, как это умеют делать только ученые), — но нельзя не признать, что на трехстах без малого страницах книги нет ни одного слова, сказан­ного впустую.

5 июля 1998,
Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 4 марта 2012

газета РУССКАЯ МЫСЛЬ (Париж) №4231, 17-22 июля 1998

Юрий Колкер