Умер Саша Визжачёв… Я давно потерял интерес к волейболу и узнал о смерти Саши случайно. Но волейбол много значил для меня в детстве и в юности, а Саша Визжачёв, один из лучших ленинградских волейболистов за всю историю Ленинграда, был, как ни поверни, моим дублёром в Спартаке в 1960 и в 1962 годах, сидел в запасе, на площадку же выходил, когда меня подводили мои колени. И вот я подумал: самое время записать то немногое о моём волейбольном детстве, что пока ещё держится в памяти; вспомнить себя тогдашнего. И не только себя. Люди вокруг были в основном симпатичные. Иные мне дороги, и все — часть моей жизни. Меня ведь и со знаменитостями старшего поколения судьба сводила: с Барышниковым и Пономарёвой, а в сети о них — крохи: даты да титулы. И с людьми известными, пусть не знаменитыми (и скоро позабытыми), я был знаком: меня тренировали Муркес, Гладкова, Азорская… Пишу не о них, но разве я их забуду?
Летом 1959 года, тринадцати лет, я оказался в Лемболове, в пионерском лагере от завода Красный Выборжец и там познакомился с моим ровесником Витей Ястребовым, мальчиком небольшого роста и не богатырского сложения, который, однако, был очень ловок на волейбольной площадке. Выяснилось, что он играет в юношеской команде Фрунзенского района. Мне захотелось научиться играть не хуже Вити, а получалось у меня неважно, хоть я и был высок для моих лет (как раз в это лето сильно вытянулся). От Вити я получил первые уроки: научился сносно пасовать обеими кистями рук и кое-как бить по мячу в прыжке через сетку. Витя посоветовал мне осенью записаться в Спартак, откуда открывалась дорога в команду мастеров и в большой волейбол. На мои сомнения — «Да куда мне!» — он уверял: тебя возьмут.
Зал Спартака помещался в бывшей церкви на углу Стремянной улицы и улицы Марата. Я вошел в пышный портал на подгибавшихся от волнения ногах и увидел перед собою заложенную кирпичом арку, через которую некогда входили прихожане. Направо были три ступеньки и тяжелая дверь. Я отворил её и оказался в сенях: налево деревянная загородка с гардеробным окном, прямо — ещё три ступеньки и ещё одна дверь. Тут мужество покинуло меня окончательно. Я сел на что-то каменное. Люди, притом самые обыкновенные, входили в заветную дверь и выходили из неё, на меня никто не взглянул. Я просидел под равнодушным взглядом гардеробщика чуть ли не час и вернулся домой, так и не войдя в святая святых волейбола.
Жил я тогда на Петроградской, в переулке Декабристов; к спартаковской церкви добирался на седьмом троллейбусе, ходившем вдоль набережной Ждановки через Стрелку и дальше по Невскому: путь неблизкий.
В школе я уговаривал моего приятеля Славу Саулина, мальчика рослого, пойти записываться вместе со мною. Он согласился. Моих страхов у него не было, вторую дверь спартаковской церкви мы преодолели без труда. За нею оказалась крутая узкая лестница вдоль внутренней стены, ведущая на церковные хоры; слева от неё, сквозь металлическое сито, а потом с хоров, открывался вид на просторный зал с натянутой волейбольной сеткой и полом, сложенным из брусьев корабельной палубы… Сколько раз потом я взлетал по этой лестнице и в радостном возбуждении спешил к мужской раздевалке (она была на хорах слева, если стать лицом к бывшей алтарной части, а справа, сразу перед лестничной площадкой, — женская). Сколько раз смотрел я с хоров, перегибаясь через барьер, на игры других… Играть мне в жизни довелось во многих волейбольных залах, но лучшего — не говорю: любимейшего, заветного, — видеть не довелось… Когда через несколько лет церковь взорвали и построили на её месте баню, я, уже игравший в волейбол лишь от случая к случаю, почувствовал с горечью, что у меня украли частицу родины.
Судьбоносный час! Сентябрь 1959 года. Я и Слава — в зале, вместе с другими ровесниками-претендентами. Всех выстраивают в линейку по росту (я на правом фланге как самый рослый, Слава второй). Сейчас решится наша участь. Мы выслушиваем властные объяснения невысокого и не худенького человека с изрядной лысиной, Александра Абрамовича Муркеса. Потом он занимается с каждым из нас по очереди, смотрит, на что мы годны, как мы прыгаем и «бросаемся» (подбираем низкий мяч в падении), умеем ли пасовать, умеем ли мягко принять сильный мяч на подушечки всех десяти пальцев (этот приём, так украшавший волейбол, спустя десятилетия запретили, потому что умение ушло… и как же волейбол обеднел!)…
О спартаковских мячах той поры нужно сказать отдельно. Они поразили меня в самое сердце. До этого мне доводилось играть только шнурованными, из грубой кирзовой кожи, а тут мячи были ниппельные, мягкие, светло-желтые, венгерской фирмы Artex (остроумная комбинация из слов art и excellence, о чём ни один человек в городе не подозревал, включая меня). Любое прикосновение к такому мячу было наслаждением… Между тем чудо состоялось: мы оба были отобраны, нам назначили день первой тренировки! Я — спартаковец! Можно ли быть счастливее?
Слава Саулин почему-то ходить в Спартак перестал. Не помню, отчислили его или сам он раздумал. Отчисляли у нас безжалостно. Играл Слава при поступлении хуже меня, увлечён, как я, не был, а данные у него были едва ли не лучше моих: необычайно длинные и сильные руки. Конечно, не всё в волейболе к рукам сводится, нужны рост, прыжок, быстрая реакция, — кое-что из этого у меня было, а вот руки оказались не волейбольные, ладонь, столь важная при нападающем ударе, была у меня невелика… Зато уж ноги! В тринадцать лет я в прыжке дотягивался до баскетбольного кольца на высоте 3.05 м, а спустя год уже и двумя руками мог за кольцо схватиться.
Началась подготовка к первенству города среди младших юношей (13-14 лет). Тренировала нас Валентина Андреевна Гладкова, мастер спорта, два года назад получившая в команде ленинградского Спартака бронзовую медаль в чемпионате страны, не первую, но уже последнюю в её жизни медаль, ведь ей было под сорок; а прежде у неё и серебряные случались. Гладкова была стройна, немногословна, никогда не улыбалась, двигалась с необычайной, какой-то лёгкой и одновременно властной грацией, держалась с невозмутимым достоинством.
Я попал в основной состав команды: в первую шестёрку, а в шестёрке, при выходе на поле, начинал с первого номера, с места подачи, что означало: как второй нападающий (первый нападающий начинает с четвёртого номера, слева у сетки). В волейболе ведь после каждого очка (или потери подачи, которую потом отменили) происходит ротация, вся шестёрка сдвигается на позицию по часовой стрелке, так что я оказывался на четвёртом номере после трёх сдвигов. С четвёртого номера начинал у нас наш капитан, решительный Саша Васильев, с третьего (как основной пасующий) флегматичный Юра Богданов, они были приятели, и тоже, как и я, с Петроградской стороны, из хорошо мне знакомого двора, куда вела громадная арка между домом 19 по Левашовскому проспекту и угловым домом 42-б по Каменноостровскому (Кировскому) проспекту. Был мальчик со странным для меня тогда именем Рустан. Вообще люди приходили и уходили, не все удерживались. На скамейке сидели Толя Клементьев, Боря Вязовой, Уманский, а во второй половине сезона или в следующем сезоне добавился Саша Визжачёв, худенький и тощий, ростом чуть меньше меня (я поначалу был выше всех). Саша был 1947 года рождения, все прочие в нашей команде — 1946-го.
Неожиданно тренировки временно были перенесены из спартаковской церкви в здание бывшего Александровского лицея, в дом 21 на Кировском проспекте, где в ту пору находилась обычная городская школа. Случилось это в октябре 1959 года. Зал был гораздо ближе к моему дому, можно было и пешком добраться, но он не шёл ни в какое сравнение с нашим: был не в пример ниже и не столь просторен, под ногами хоть и добротный пол, но совсем не корабельный настил… Всё было не то!
Обширный палисадник бывшего лицея окружала высокая чугунная ограда c наконечниками копий. Со стороны площади Льва Толстого калитки не было, и когда я опаздывал на тренировку, а такое случалось, я перелезал через эту ограду, держа в руке тапочки, жалкую резиновую спортивную обувь той поры.
В бывшем лицее Гладковой иногда помогала в качестве тренера Тамара Азорская. Ей в ту пору было 24 года, и она входила в женскую сборную города, о чём я не без удивления узнал много позже: рядом с Гладковой Азорская не выглядела спортсменкой, ростом была невысока, да и не стройна. При всей её волейбольной технике, через сетку Азорская била слабее нас, начинающих мальчишек.
Тамаре я не нравился нехваткой дисциплины и неуспехами. Я долго не мог научиться полностью вытягивать правую руку вверх во время нападающего удара, бил по мячу согнутой в локте рукой и тем себя обкрадывал, сводил на нет преимущества, которые давали мне высокий рост и мощный прыжок. Обе, и Гладкова, и Азорская, пытались научить меня правильному движению, но мне оно долго не давалось, и однажды от Азорской я услышал слова о том, что я не оправдываю надежд: меня, мол, ставят на первый номер авансом, а я того пока не заслуживаю. Слова эти были сказаны тоном обидным, неприязненным, какого я никогда не слышал от невозмутимой Гладковой.
Возможно, впрочем, Азорскую раздражало во мне другое. Я робел на волейбольном поле. Звучит это странно: игра ведь не контактная, противники разделены сеткой, физической боли игрок не подвергается, разве что при падении, при броске в попытке поднять низкий мяч, но здесь я был как раз хорош, кидался за самым безнадежным мячом, мог три метра пролететь и пропахать грудью по полу. Робел я от впечатлительности, оттого, что мечтал отличиться, но боялся показаться смешным, неуклюжим, ненаходчивым, что нередко и случалось… Робел от невладения собою. Это — если оправдываться. А можно и жёстко сказать: я и в самом деле не обладал настоящим спортивным мужеством, волей к борьбе и победе. Что же такое невладение собою, как не малодушие?
Хорошо помню трепет, охвативший меня, когда нам на Стремянной выдали форму для игры в предстоящем первенстве города: красные спартаковские футболки, белые трусы и белые же тапочки, из тех, которые сейчас стоило бы выставить в музее за их убожество, сохранись хоть одна пара. Всё было дешёвое, дрянное, но не из вторых рук, а новое, что тоже волновало. Народная власть отличалась анекдотической скупостью решительно во всём, за всё денег требовала, а тут бесплатно и новое! К футболке, на которой к моему огорчению не было спартаковской эмблемы, ромба с буквой С, прилагался для самостоятельного пришивания жёлтый фетровый номер, единственная более или менее добротная вещь в наборе. Мне выдали номер 2. Нашила его мама.
В первой же игре чемпионата Ленинграда моя трусость подтвердилась. Играли мы на выезде, со спортивной школой Невского района. Там с четвёртого номера начинал громадный и мужиковатый Панфилов, выглядевший рядом с нами не подростком, а биндюжником. Техникой он не отличался, но бил он по мячу очень сильно, блок нас почти не выручал. Казалось, нечего и думать играть против него в защите. Первую партию мы проиграли не охнув. Робел не я один. Противопоставить Панфилову было некого. Саша Васильев не вышел ростом, игра у него не шла; я с перепугу всё время лупил в аут, хоть и прыгал высоко. И тут вдруг выяснилось, что совсем не азартный, а флегматичный, неторопливый и всегда чуть-чуть словно бы вялый Юра Богданов умеет не только пасовать. Почти каждый его удар приносил очко. Хладнокровие его было полное, и оно передалось другим. Вторую партию мы выиграли, а за нею и третью. Младшие юноши играли в ту пору из трёх партий, так что с третьей партией мы выиграли и матч. Невозмутимая Гладкова не обнаружила никакой радости. Надо сказать, что она и не напутствовала нас должным образом перед этим матчем: не сказала нам, что Невский район — самая сильная команда в городе… Сейчас думаю: может, она и не знала этого. Работа тренером не казалась мне большим увлечением Гладковой, смыслом её жизни. Не исключаю, что она предпочитала судейство, где достигла очень высокой квалификации.
Детские волейбольные команды в ту пору имелись и при других спортивных клубах города, — Динамо, СКА, СКИФ, Трудовые резервы, — но большинство наших соперников составляли команды районных спортивных школ. Играли мы в свой черёд и со спортивной школой Фрунзенского района, притом у нас, на Стремянной. Я опять встретился с Витей Ястребовым, который в тот день на поле не вышел, сидел на скамейке запасных, а я блистал в нападении. Мы выиграли и этот матч — и вообще все матчи сезона: стали абсолютными чемпионами Ленинграда 1960 года. Моей гордости не было предела.
Отец мой работал в ту пору на Невском проспекте, в институте Гипроникель. Когда мы играли с Трудовыми резервами на Конюшенной площади, он однажды отлучился с работы и пришёл бросить взгляд на волейбольного сына. Просидел он, к моему огорчению, всего минут десять, но дома сказал, что не ожидал от меня такой хорошей игры… А мать так никогда и не выбралась посмотреть на мою спортивную доблесть. К спорту в семье были равнодушны.
Ещё в 1958 году, за год до поступления в Спартак, я начал так быстро прибавлять в росте, что мать забеспокоилась и отвела меня к врачу. Тот дурного не обнаружил, спросил, какого роста мой отец, и когда услышал, что он — метр восемьдесят семь, сказал обо мне:
— Ну, меньше отца мальчик не будет.
И ошибся. К середине 1960 года я расти прекратил, остался при моих 180 сантиметрах, чем обманул надежды спартаковского тренера Муркеса. Года два спустя, уже махнув на меня рукою, он между делом обмолвился, что видел меня через пять лет в сборной страны.
— Я думал, Колкер в нападении будет играть, как зверь!…
Но и метр восемьдесят — в том месте в то время — было немало. На людных улицах Ленинграда я, подросток, чаще всего смотрел поверх голов. Так что ошибка Муркеса понятна. Не знаю, когда он догадался, что Визжачёв вдруг начнёт расти как на дрожжах и всех нас перерастёт, притом не только сантиметрами. Это с Визжачёвым случилось поздно, уже в годы моего студенчества… Не знаю и того, догадался ли Муркес, что он (Муркес) однофамилец Маркса.
В ноябре 1959 года наша семья переехала с Петроградской стороны на Выборгскую сторону: из переулка Декабристов на дорогу в Гражданку, будущий Гражданский проспект; из коммуналки — в отдельную двухкомнатную квартиру. Это перевернуло мою жизнь. У меня было чувство, что меня изгнали из столицы мира на край ойкумены, к сарматам. Петроградская — оазис Парижа или Праги, заповедник архитектуры модерна начала XX века, там воздух проникнут поэзией серебряного века… а «на Гражданке», мощёной булыжником, было всего два каменных дома среди двухэтажных, бревенчатых, почерневших от старости развалюх: наш, номер 9, ведомственный от Гипроникеля, да ещё школа № 111 в доме номер 7, — оба постройки самой убогой, советской.
На дворе стояла снежная зима. Транспорт ходил плохо. Добираться с нашей глухой окраины в школу №52 на Большом проспекте стало невероятно трудно, особенно при моей безалаберности, и хоть я эту школу любил и не хотел разлучаться с одноклассниками, но вскоре попросту выбился из сил и решил учиться поближе к дому. Мать привела меня в школу №121 на Большой Спасской: записывать. Завуч, тихий человек с топорным испитым лицом, посмотрел искоса на меня, заглянул в мой табель с четвёрками и пятёрками и пробормотал:
— Успеваемость высокая…
Не принять меня он, впрочем, не мог бы и при низкой: школа дом в дом к нашему (№111) была с немецким языком в качестве иностранного, а мне полагался английский.
С волейболом тоже возникла трудность. Ехать на Стремянную (ибо мы, спартаковцы, вернулись в спортивную церковь; пребывание в бывшем лицее не затянулось) приходилось сперва автобусом, потом трамваем девяткой, медленно тащившимся через весь город на южный берег Невы и всегда переполненном, так что мне в вагоне случалось стоять всю дорогу. На это изматывающее путешествие уходило больше часа в один конец, и я стал пропускать тренировки. Тренировались же мы по-любительски, по два раза в неделю. О московском профессионализме у нас и слуху не было — даже в Спартаке, главной волейбольной твердыне города с легендарным прошлым. Деньги водились в Москве, не в Ленинграде.
В новой школе №121 я произвёл фурор. В ту пору мальчикам полагалась школьная форма: серая гимнастёрка типа солдатской, ремень с бляхой и серые брюки. Различали форму шерстяную и хлопчатобумажную, других вариаций не существовало; но моя мама, любившая щегольнуть чем-нибудь внешним, отколола номер: сшила мне на заказ китель вместо гимнастёрки. Была у мамы при этом и педагогическая идея: ты, мол, начинаешь новую жизнь в новой школе — отрешись от своих прежних шалостей, от расхлябанности (то есть от мечтательности и стихов), остепенись, учись лучше, стань, наконец, серьёзен… И я внял увещеваниям, «взялся за ум».
Являюсь я в новую школу, а там полы из крашеных досок — это после натёртых мастикой дубовых паркетов Петроградской! Являюсь — ростом чуть ли не на голову выше самых высоких, да ещё в кителе, да ещё смазливый такой, задумчивый… учусь сразу на одни пятёрки… стихи сочиняю… Нет-нет, это вообразить нужно: дикое сарматское захолустье, советское значит провинциальное… и тут словно явление из другого мира. Школа была провинциальна донельзя, хоть в ней и учились, среди прочих, дети профессоров политехнического института (специально выстроенного ещё в царское время подальше от центра); уровень преподавания был ниже, чем на Петроградской; учиться было легко, седьмой класс я закончил круглым отличником…
Девочки целый год поглядывали на меня с любопытством. Одна, притом из параллельного класса, даже и свидание мне назначила через моего одноклассника. Помню отчётливо, как мы с нею, два голубка, идём из Политехнического парка, от первого профессорского корпуса, где она жила, в сторону строившегося спортивного комплекса ЛПИ, где я потом геройствовал в сборной института, по плечи выпрыгивая над волейбольной сеткой, беседуем о том, хороша ли абстрактная живопись, и Соня… её давно нет в живых, вот что странно… Соня говорит мне: фигуративная живопись умерла, потому что цветная фотография на Западе её вытеснила. Полвека спустя, в Израиле, мне рассказали, что Соня, носившая упоительную французскую фамилию, после школы окончила ленинградскую консерваторию, родила дочку и умерла сравнительно молодой… Мы с Соней в 1959 году не подружились и больше не встречались. Я в молодости имел успех у девушек, но никогда им не пользовался. Потом — имел успех у женщин, и тоже им не пользовался.
Ещё одним новая школа была для меня ненавистна: отсутствием волейбола. Спортивный зал скупой советской школьной постройки годился только для самой пошлой физкультуры вроде прыганья через козла. Так я и не показал моим новым одноклассникам мою главную доблесть, не предстал перед ними во всём испепеляющем величии.
Мы жили на третьем этаже дома 9 «по Гражданке», в квартире 20, а на втором этаже, как раз под нами, в квартире 17, жила семья Красильниковых, и Костя Красильников был мой ровесник. В 121-й школе мы оказались в разных классах, но во дворе встречались, когда он выгуливал спаниеля Джерри, и между нами быстро возникла поверхностная ребяческая дружба. Чем только не тешились! Неподалёку от дома начинался громадный пустырь с ямами и всяческим хламом. Среди прочего имелись россыпи коротких фарфоровых цилиндриков непонятного назначения, может быть, изоляторов, каждый миллиметра четыре в диаметре и сантиметра два в длину. Немедленно были изобретены фанерные пистолеты с затвором на резинке, и мы с Костей, тринадцатилетние шалопаи, с увлечением пуляли друг в друга этими цилиндриками.
Для занятий спортом во дворе места не было, но всё же по вечерам мы с Костей ухитрялись вдвоём играть на пятачке перед домом в футбол, поставив в качестве ворот две скамейки, которые днём не пустовали. В тёплые дни мы, случалось, ходили через пустырь-свалку в Политехнический парк играть в пинг-понг на бетонных столах, естественно, быстро губивших хрупкие дефицитные шарики…
Но всё это не заглушало моей ностальгии по волейболу. Я просто физически страдал оттого, что редко мог добраться до Стремянной. О близлежащих детских спортивных школах и речи не шло: я ведь спартаковец! И вот был найден жалкий паллиатив, замечательный по своему ребячеству. Мы с Костей научились перебрасываться волейбольным мячом (пасовать друг другу) на первой лестничной площадке нашего подъезда, где не было квартир, потому что весь первый этаж, своею лицевой частью, смотревшей «на Гражданку», был отдан под продуктовый магазин. Площадка была тесна, потолок низок, то и дело приходилось пропускать проходивших соседей, почему-то терпевших это наше занятие, но мы всё-таки извлекали из этого какую-то радость, особенно зимой, когда в заснеженном дворе и в футбол-то не поиграешь. Косте это тоже нравилось, хоть он прежде в волейбол не играл, был неспортивен и мал ростом.
В нашем доме, на другой лестнице, жил Юра Богомолов, годом моложе нас, учившийся в соседней школе №111 с немецким языком, а у Юры был одноклассник и приятель Слава Скобликов. Летом 1960 года я и эту пару приобщил к волейболу. Мы приспособились играть двое надвое через чугунную решетку двора, упиравшуюся в торец нашего дома: мы с Костей по одну сторону, Юра и Слава (оба ростом середняки) по другую. Решётка эта плохо заменяла волейбольную сетку: была низка и груба. Под ногами у нас был асфальт. Очерченные обломком кирпича площадки по обе стороны решётки были невелики. Рядом была калитка, через которую ходили. Но всё-таки это был волейбол, притом соревновательный. Естественно, я царил среди этих подростков: был выше их ростом, техничнее; по отношению к Юре и Славе я, к тому же, был старшим, а год разницы значил немало в этом возрасте. И я был из Спартака! Особенный восторг моё мастерство вызывало у Славы, который в итоге так увлёкся, что стал, несмотря на невысокий рост, настоящим волейболистом, и годы спустя мы какое-то время даже играли вместе в молодёжной команде Экран на первенство города.
Осенью 1960 года мы вчетвером как-то оказались в старом спортзале политехнического института во втором учебном корпусе. Оказались случайно: играли волейбольным мячом «в кружок» в парке, услыхали удары по мячу, доносившиеся из окон, поднялись наугад с крыльца по одной из лестниц корпуса посмотреть на играющих (все двери тогда всюду были открыты), а зал, убогий и тесный, в этот момент был уже пуст — и с натянутой волейбольной сеткой. Естественно, мы тут же разбились на пары и кинулись играть через сетку. Тут в зал входит полная и очень высокая женщина в синем шерстяном тренировочном костюме, какие носили профессионалы, и, вот чудо, не гонит нас-чужаков, а смотрит на нас с приветливой улыбкой и даже приглашает приходить к ней на занятия в волейбольную секцию. Мы объясняем, что мы ещё не студенты, а школьники, — ничего страшного, говорит она, всё равно приходите.
В секцию мы ходить не могли, каждый по своим причинам. Милую эту женщину забыли. Но в моей жизни она появилась опять три года спустя, когда я уже был студентом и играл за сборную института, и утвердилась надолго, хоть и не на переднем плане. Это была Анна Пименовна Пономарёва (1921-1997), учитель физкультуры и тренер волейбольных команд политехнического института. Мало кого я вспоминаю с такой теплотой, как её. Она была воплощённое добродушие, никогда не раздражалась, никогда сердито не ругала нас за нерадивость… Нет, она не была интересным собеседником, да и кто из тренеров был? Она просто была добрым человеком, простым нормальным добрым человеком без камня за пазухой, да ещё волейбол любила. О себе она никогда не сказала ни слова. Лишь десятилетия спустя я с изумлением узнал, что эта безмятежная добрячка — чемпионка мира и три раза чемпионка Европы по волейболу в составе сборной СССР. В годы знакомства я даже того не мог заподозрить, что она мастер спорта…
А на далёкой Стремянной дела обернулись вот как: осенью 1960 года мы, уроженцы 1946 года, перешли, из младших юношей в средние юноши, оставив Визжачёва в младших. Тренировал нас теперь Александр Абрамович Муркес (1920-1999), человек строгий и артикулированный, о котором говорили, что в юности он играл за сборную Грузии. Вообразить Муркеса настоящим волейболистом мы затруднялись. Ростом он совсем не вышел, уступал любому из нас, его склонность к полноте тоже мешала работе нашего воображения. В свои 40 лет, при обширной лысине, он казался нам стариком, при своей полноте — колобком, но уважение к себе умел внушить полное. Тогда я не знал, что этот человек, в котором угадывалась армейская выправка, прошёл две войны, был тяжело ранен в 1941, стоял во главе взвода, дослужился до старшего сержанта и командовать умел не только на волейбольном поле.
В новой возрастной группе мы присоединялись к уроженцам 1945 года, каковых, по понятным причинам, было вообще немного, в нашем же случае, в Спартаке, нашёлся только один: Лёша Поликин. Выше меня ростом, прыгучий, физически не слишком сильный, он сутулился, но был уже опытен и явно талантлив как волейболист, нравом же кроток, даже застенчив, притом не моею угрюмой застенчивостью интроверта, а застенчивостью располагающей, улыбчивой и весёлой. В нападении, при не очень сильном ударе, он играл результативнее нас и, естественно, по праву оказался на почётном четвёртом номере. Отличался он от нас ещё и тем, что был явно интеллигентен, происходил из хорошей семьи. Несмотря на этот недостаток все его очень полюбили, над его интеллигентностью добродушно подсмеивались… Капитаном, впрочем, остался насупленный и повелительный Саша Васильев.
Лёшу Поликина иногда приглашали в волейбольную команду ГОРОНО, ездившую от Ленинграда на матч шести городов. Смысл этой советской аббревиатуры не давался мне, заслонял от меня смысл стоявшего за нею предприятия: команда ГОРОНО была, собственно говоря, сборной командой города. Я этого не понял даже тогда, когда нам, спартаковцам и чемпионам города, устроили перед началом сезона товарищескую встречу с ГОРОНО у нас на Стремянной, — и на четвёртом номере соперников я с оторопью увидел того самого страшного Панфилова из команды Невского района. Товарищескую встречу мы у ГОРОНО выиграли, Лёша Поликин играл с нашей стороны и внёс важный вклад в нашу победу, да и я играл в этот день неплохо. Вообще, к моей немалой гордости, я удержался в основном составе команды средних юношей. Но при этом я перестал считаться вторым нападающим, уступив это место новичку Пете Вироку. Обыкновенно я начинал со второго, иногда с пятого номера; с первого — только когда Петя отсутствовал.
Чемпионат города по возрастной группе средних юношей, закончившийся весной 1961 года, мы опять выиграли — и получили право участвовать в клубном чемпионате СССР. Летом нам устроили спортивные сборы с жильём и кормёжкой. Были на этих сборах и наши «старшие» (юноши 1944 и 1943 годов рождения), и наши девочки среднего и старшего возраста, — все, как и мы, чемпионы Ленинграда.
Сборы проходили в Павловске. Тренировались мы два раза в день под открытым небом, на грунтовой площадке, что сразу пришлось мне не по вкусу: играть в защите с падениями на руки и грудь было не в пример труднее, чем на гладком деревянном полу. В сущности, это была другая игра, другой волейбол. В Павловске я впервые понял, что у меня неладно с коленями. Тренировались по два раза в день. После второй тренировки я обычно чувствовал себя разбитым, нагрузка оказалась мне не по плечу, а хуже всего было то, что болели колени.
Помню длинное казарменное помещение с постелями в два ряда, изголовьями к стенкам. Перед сном, когда уже все улеглись, а спать не хочется, мы, случалось, переговаривались, обменивались историями и шутками. По части рассказов и шуток тон задавал Миша Козлов, запасной в команде старших юношей; все смеялись, а я помалкивал, втайне завидуя его острословию и находчивости. Мише было уже семнадцать. Его актёрский дар подтвердился. Годы спустя я узнал, что он окончил театральный институт и играл в ленинградском (акимовском!) Театре комедии под именем Михаила Уржумцева.
«Старшие», юноши и девушки, делились на тех, кто уже окончил десятилетку, и тех, кто как раз в 1961 году сдавал выпускные экзамены. Помню, как всех удивила весть, что Галя Милославская, нападающая из «старших», 1944 года рождения, всё сдала на пятёрки и получила золотую медаль. Отличник был в наших кругах диковинкой. Иные и вообще уже работали, бросив учёбу после восьмого класса.
Совсем не помню, где и как нас кормили на сборах, еда не слишком занимала меня, но ясно вижу одну сцену: мы, «средние», под водительством Муркеса, идём в столовую по песчаной дорожке куда-то вниз, и Муркес читает нам из книжки в мягком переплёте понравившееся ему сатирическое стихотворение, где автор высмеивает современную обывательскую речь, в частности, выражение «на полном серьёзе». Все смеются, а мне грустно: им подавай смешное! разве они поймут стихи Блока? разве прочтут и оценят мои стихи?
В июле мы поехали в Вильнюс для участия в отборочном турнире клубного первенства страны. Всего в этом турнире было четыре команды: вильнюсская Даугава, московский ЦСКА, рижская команда и мы под гордым именем ленинградского Спартака.
Вильнюс ошеломил меня: совсем другой город! Чужой, непонятный. И мы тут чужие. Все вокруг говорят на другом языке. Названия улиц странные. Мы, например, жили на улице Людаса Гиры… Тут призадумаешься.
Я и призадумался, но вяло, в духе моих тогдашних настроений: взгрустнул перед лицом непонятного мира, почувствовал себя лишним. Что́ этим литовцам Пушкин и Блок! Если бы вместо лирического уныния я проявил любознательность, то бы мог выяснить, что Гира — литовский поэт, приложивший руку к передаче Литвы Кремлю в послевоенные годы. Мог бы я и в другие литовские названия вглядеться. У всех, кто интересовался спортом, на слуху было имя баскетбольного клуба Жальгирис, но никто не спрашивал себя, что стоит за этим именем, — отношение очень русское, пренебрежительное. Между тем это название с двойным дном. В переводе — всего-навсего зелёный лес, но это, в свою очередь, тоже перевод: калька с немецкого слова Грюнвальд, названия города, при котором литовцы и поляки разбили в 1410 году рыцарей Тевтонского ордена. Чем тогда было Московское княжество Василия I? Вассалом Орды. А собственно Русь — Киев, Чернигов, Минск — принадлежала Литве, Речи Посполитой, крупнейшей державе Европы, не бравшей Московию всерьёз… Название Жальгирис вобрало в себя всё это и выражало национальную гордость Литвы. Русские оккупанты-большевики тоже не задумались над смыслом названия, иначе, пожалуй, посоветовали бы литовцам назвать спортивный клуб иначе.
Я ехал в Вильнюс с горделивыми надеждами. Наши предшественники, юноши 1944 и 1943 годов рождения, теперь спартаковцы старшего возраста, год назад выиграли такой отборочный турнир и вышли в финальные игры, попали в шесть лучших команд страны. Среди этих спартаковцев выделялись Миша Пилко и Володя Скрынников, первый нападающий и первый связующий (пасующий), понимавшие друг друга без слов. Пилко был не выше Скрынникова ростом и вообще не слишком высок, но плотен, силён и техничен, славился ударом крюком; а гибкий и стройный Скрынников отличался мягким точным пасом, буквально вкладывал мяч в руку быстрого Пилко, когда тот бил с прострела или с короткой передачи. Команду их вообще отличала сыгранность, чем они и брали; ведь и они, конечно, были чемпионами Ленинграда в своём возрастном слое… Но в финале всесоюзного первенства команда Пилко и Скрынникова оказалась на последнем месте: шестой из шести. И вот я мечтал: уж мы-то покажем себя лучше!
Мы показали себя хуже… совсем плохо, постыдно плохо. Мы проиграли всем в отборочном турнире в Вильнюсе и в финальную шестёрку не вышли. Отчетливо помню команду ЦСКА. Не верилось, что перед нами ровесники: так они были мускулисты, высоки и широкоплечи, так невозмутимы, так уверены в себе. Это были профессионалы. На их физиономиях было написано: мы на работе. Никакой романтики. С четвёртого номера начинал у них Адамов, уже мастер спорта в свои шестнадцать лет, не самый высокий в команде, да и не выше Поликина, но с громадными руками и с ударом совершенно неотразимым. Хорошо помню, что оробел не я один. Во время разминки полагалось два-три раза ударить через сетку с четвёртого номера, получив пас с третьего. Контраст между нами и москвичами уже тут был разительный. Оттуда без единой осечки сыпались удары в трёхметровую полосу перед сеткой с нашей стороны, мы же и своей обычной удали показать не могли. У меня пот стекал по внутренней стороне ног. Лёша Поликин, самый опытный из нас, сказал с грустью:
— Всё-таки не совсем стыдно. У нас хоть через сетку все бьют…
В последний день турнира произошла неожиданность. ЦСКА, несомненные фавориты, проиграли Даугаве. Это были две очень разные команды. Ростом литовцы не уступали москвичам, но были стройнее, не столь плотные, профессионалами не казались, на разминке особого блеска не обнаруживали. Бросалась в глаза и разница в экипировке. На москвичах форма была добротная, даже богатая: и футболки, и обувь, особенно же шерстяные разминочные костюмы, в которых они выходили из раздевалки; наоборот, литовцы были в задрипанных футболках, разминочных костюмов у них (как и у нас) не было, а двое вообще играли босиком.
Начало первой партии хорошего литовцам не предвещало, они теряли очко за очком. Но они не дрогнули, и в игре вдруг наступил перелом — притом какой! Москвичи проиграли три партии подряд, не выиграв ни одной. Я вглядывался в лица литовцев, и мне почудилось… быть может, только почудилось… что они отстаивают не только спортивную честь клуба. Странно: при этом я почувствовал воодушевление…
К слову сказать, мы, ленинградцы, были на турнире самыми низкорослыми и, вероятно, самыми молодыми: ведь все мы, исключая Поликина, были 1946 года рождения, а год в этом возрасте значил немало, что оставляло надежды на будущее нам и тренеру. Сам я не вырос ни на сантиметр с тринадцати лет, но хорошо помню, как многие вокруг начали меня ростом догонять и перегонять именно в 1961 году. Особенно это чувствовалось не в Спартаке, а в школе: в седьмом классе я был заметно выше всех ровесников, а в восьмом классе не был уже и самым высоким.
Тут к месту вспомнить один эпизод. В мае 1961 года мои одноклассники Мисиков и Кузнецов принесли в класс весть: где-то по-соседству набирают в юношескую волейбольную команду. Мол, айда записываться. Эти двое и мой приятель Вова Цейтлин ростом были уже с меня, а сложением — и покрепче. Желающих набралось человек пять. Любопытства ради пошел с ними и я. Оказались мы в спортклубе Экран, существовавшем при научно-исследовательском телевизионном институте, в спортзале на Политехнической улице. Цейтлин, по моим представлениям, играл сносно. Двое или трое других могли сгодиться, учить их казалось делом не безнадежным. Но после получаса всяческих упражнений тренер сказал: «В секцию попал только один человек» — и указал на меня. Пришлось признаваться, что я играю в Спартаке. Знакомство с тренером Экрана потом пригодилось. В студенческие годы, поссорившись с волейбольным начальством политехнического института, я ушел в Экран, играл там один сезон за молодежную команду, притом играл поначалу первым нападающим, а пасовал мне тот самый Слава Скобликов из нашего двора. Заняли мы третье место в чемпионате города: результат вполне пристойный.
Мои беззаботные дни кончились. После восьмого класса мать убедила меня поступить на работу и перейти из дневной школы в вечернюю, в «школу рабочей молодёжи». Как раз в 1961 году советская дневная общеобразовательная школа стала одиннадцатилетней, а вечерняя всё ещё оставалась десятилеткой. Перейдя в вечернюю, я «выигрывал год»: в случае неуспеха на вступительных экзаменах в институт я не тотчас попадал в армию, куда призывали восемнадцатилетних, а получал ещё один шанс поступить год спустя. Мало того: конкурс для «рабочей молодёжи» был отдельный, «рабочий стаж» давал преимущества при поступлении. Мать моя была на все сто процентов советским человеком, но и она понимала, что армия мне ни к чему. Армия означала: три лучших года из жизни вон, а могла и вовсе искалечить жизнь. Но и к работе я был готов не больше, чем к армии.
Работать мне не хотелось, но в восьмом классе учился я уже спустя рукава и не на круглые пятёрки, в свои умственные способности верил не слишком, армии боялся, и уговорам матери уступил. Меня устроили препаратором с окладом в 43 рубля 50 копеек в научно-исследовательский отдел института Гипроникель. Этот отдел представлял собою большое полуавтономное предприятие с цехами и лабораториями, известное в нашем гипроникелевском доме под именем опытной установки Гипроникеля. Институт был семейный: со дня его основания там работал мой отец, — правда, не «на установке», а в проектной части, на Невском, в доме, где тогда помещался и Малый зал филармонии. В этом же Гипроникеле, но как раз «на установке», работала моя старшая сестра Ира, жившая по соседству. И добрая половина взрослых жильцов нашего дома работала «на установке».
Находилась «установка» прямо у наших дверей: наш дом был «по Гражданке» девятым, «установка», большой участок земли, обнесённый забором, числилась под номером одиннадцатым. Ходьбы на работу мне было две минуты — сказочная поблажка судьбы! И работа моя была нетяжела. Пятнадцатилетним полагался четырёхчасовой рабочий день. Но это ещё не все льготы и преимущества. В вечерней школе мы учились только четыре дня в неделю (рабочая неделя тогда была шестидневной), требования были ниже, чем в дневной, то есть ниже некуда… Казалось бы, ешь, пей и наслаждайся. Однако скоро стало ясно, что меня ни на что толком не хватает: ни на работу, ни на учёбу, ни на волейбол, не говоря уже о литературном кружке при дворце пионеров, куда я иногда ездил со своими стихами. Всюду я был плох. Всё валилось из рук. Я не высыпался, всегда чувствовал себя усталым и вялым, всегда находился в дурном настроении — и, как следствие этого, вконец разуверился в своих силах и способностях… Не говорю уж о том, что ещё ведь и неизбежные романтические отношения с девочками в школе и за пределами школы отнимали силы. И они тоже шли вкривь и вкось… Ужас! В институт не поступлю. Из Спартака выгонят. Главное же: нет мне места в жизни, недотёпе и неудачнику… Ничегошеньки я не стою, ничего в жизни не сделаю… Зачем живу?!
Сезон 1961-1962 годов в Спартаке начался для меня обнадёживающе: Муркес неожиданно поставил меня в основной состав на четвёртый номер как первого нападающего, — ведь Лёша Поликин теперь играл уже за юношей старшего возраста, а плечистый Петя Вирок всё ещё не догнал меня ростом и уступал мне прыжком.
Помню радостное возбуждение, вскоре сменившееся горьким разочарованием. Надежд тренера я не оправдал, с четвёртого номера переехал на первый… спасибо ещё, что из основного состава не выгнали. Колени мои от перегрузок часто болели, и Саша Визжачёв, сидевший запасным, случалось, выходил вместо меня на поле в третьей или пятой партии соревновательных игр.
С больными коленями я обращался к врачам. В местной поликлинике мне прописывали физиотерапию: прогревание ультразвуком. В специальном спортивно-травматологическом медицинском институте я добился приёма у профессора, тот прописал мне обкладывание коленей какой-то горячей грязью. Ни то, ни другое облегчения не принесло.
Конечно, я не родился спортсменом. В кости́ был неширок, телом не атлетичен, мечтателен и излишне чувствителен. Утренней зарядки отродясь не делал. Гантелей в руках не держал. На турнике с трудом подтягивался шесть-семь раз. Я всего лишь любил игровые виды спорта с движением и азартом (а игры с противосидением — карты, шахматы, — не понимал), в детстве опережал сверстников ростом — ну, и увлёкся волейболом, сел не в свои сани, потому и в профессионалы не выбился.
Следующими после нас, средних юношей, на Стремянной обычно тренировались спартаковские старшие юноши. Среди них тоже произошли перемены. Некоторые из тех, кто сидел на скамейке, вдруг прибавили в росте и технике, заметнее прочих — Олег Приходько, вчерашний запасной, очутившийся теперь на четвёртом номере в основном составе; наоборот, те, кто ещё недавно блистал, вроде Миши Пилко, оказались на скамейке запасных или вовсе пропали. Появились и совсем новые люди, из которых помню длинного, тощего, нескладного и поначалу совсем неумелого на площадке Мосесова, с чёрными вьющимися волосами и с глазами навыкате. Про него кто-то обмолвился, что он армянин. Возможно, Мосесов и родился в Армении, но его фамилия, за это я ручаюсь, ни в ком вокруг не вызывала никаких культурно-исторических ассоциаций… так же, как и фамилия моей будущей знакомой по институту Манвеловой, которую тоже считали армянкой.
Не знаю, в какой мере наши тренеры занимались поиском молодых способных волейболистов для пополнения команд. В те годы мне казалось, что в Спартак все приходят самотёком. Сейчас думаю, что это было не совсем так. Но прямого переманивания, кажется, не было. Ни Панфилов, ни Лякс — другой верзила, отличавшийся в нападении в одной из районных команд, — к нам не перешли. Установка была на выращивание своих игроков из детских команд.
Мои дела в Спартаке шли всё хуже, и в один прекрасный день я понял, что борюсь уже не за место первого нападающего и даже не за место в основном составе, а за место в команде, за право называться спартаковцем. Многих отчисляли, притом в форме очень неласковой. Например, Уманскому было сказано просто: можешь больше не приходить.
После одной из тренировок Муркес велел остаться в зале Васильеву и Виреку — с тем, чтобы они продолжили тренировку со старшими юношами, где, видно, не набиралось двенадцати человек для двух команд, — ведь основной частью тренировки всегда была игра первого состава против второго. Я поднялся в раздевалку в задумчивости и печали, потом опять спустился вниз, в зал с палубным настилом, робко подошёл к Муркесу и спросил:
— Александр Абрамович, вы меня оставите?
— Нет, — резко парировал тот.
У меня слёзы навернулись на глаза. Я тупо спросил:
— Почему? — как если бы и так это не было ясно.
— Потому что я оставляю лучших, — сказал Муркес.
Тут я догадался, что мы с ним говорим о разном, и чуть не подпрыгнул от радости. Я понял, что он не оставляет меня тренироваться в этот день со старшими, а не выгоняет из Спартака. Оставаться ещё на одну тренировку мне совсем не хотелось, и сил на это не было, колени болели, да и уроки нужно было готовить для вечерней школы, где мои дела тоже шли не блестяще.
Не знаю, чем закончился для нас этот сезон в Спартаке. В памяти — провал; никаких документов не сохранилось. Смутно помню, что какое-то время я не играл вовсе из-за перелома кости в левой ступне, а когда после снятия гипса и долгого перерыва приехал на Стремянную, то с удивлением увидел в основном составе Толю Климентьева, всегдашнего запасного.
Допускаю, что мы даже не заняли первого места в городе, столь для нас привычного. В пользу этого говорит тот факт, что после летних сборов 1962 года нас отправили не на первенство СССР, а всего лишь на спартаковское первенство, на соревнование спартаковских команд разных городов.
В мае 1962 года, шестнадцати лет, я окончил девятый класс вечерней школы, получил отпуск в Гипроникеле и первого июля отправился на волейбольные сборы Спартака в Кавголово. В электричке по пути в Кавголово я оказался в одном вагоне с Визжачёвым, тоже ехавашим на сборы, и тот удивил меня рассказом, что зимой он играл в хоккей за какую-то команду под названием Импульс. В хоккей с шайбой, при его всё ещё хрупкой в ту пору комплекции! Удивило и другое: как можно променять или хотя бы совмещать волейбол, игру изящную, близкую к искусству, с этой грубой, пусть мужественной, но какой-то мужицкой забавой, — с её толкотнёй и драками, где и судейство-то невозможно справедливое… А дело было простое: Саша, в отличие от меня, как раз именно родился спортсменом, нашёл в спорте призвание.
На кавголовской спортивной базе я сунул под лестницу чемодан и пустился разыскивать «наших», когда же нашёл, чемодана на прежнем месте не оказалось, и я страшно переполошился, только что в слёзы не ударился. Чемодан оказался в канцелярии базы, Муркес очень потешался над моим отчаяньем и даже ещё осенью, в городе, поддразнивая меня, вспоминал со смехом о «кавголовском чемодане».
Комнаты в общежитии были небольшие, двери выходили в длинный коридор. Меня поселили в комнате с Васильевым, Богдановым и Вироком. В тесной компании всё было на виду. Выяснилось и то, что я сочиняю стихи. Первые двое встретили это пренебрежительной ухмылкой, а простоватый Вирок, к моему удивлению, отнёсся к моему занятию уважительно. Был он почти с меня ростом, видом южанин, черноволос, улыбчив, физически очень силён и прост донельзя. Не помню его хмурым или задумчивым. О своём происхождении и о фамилии Вирок он ничего не знал; фантазировал: «Может, я цыган?» Вечером перед отбоем рассказывал о своих похождениях с девочками, и я с ужасом узнал, что для постели не то что любовь необязательна, но и основательное знакомство не требуется: всё оказалось невероятно просто, с девочками можно договориться, нужно только не одну приглашать, а двух, для себя и для друга… чтоб выбор был, вероятно… причём в ходе таких ночных сессий и ротация подразумевалась.
Культурные притязания моих спартаковских сподвижников были невысоки. Их прекрасно выражает вопрос, с которым Юра Богданов как-то не без вызова обратился к нам: «В каких городах никогда не бывал неприятель?» Никто не угадал. Оказалось — в Лондоне и в Ленинграде…
В Кавголове готовились к соревнованиям не только волейболисты и не только подростки; преобладали взрослые. На меня сильное впечатление произвёл трамплин с ярко-жёлтым искусственным покрытием, устланный словно бы синтетической соломой. Смотреть на пролетающих над головой прыгунов-лыжников было упоительно и страшно.
Изредка волейболисты-спартаковцы устраивали по вечерам в общежитии танцы. Я никогда по робости не танцевал, а разве что издали смотрел на танцующих со смешанными чувствами. Удивляло и почти оскорбляло меня то, что «наши» девочки, наши ровесницы, среднего спортивного возраста, преспокойно танцуют со «старшими» — разница в два года казалась серьёзным барьером, притом даже не возрастным, а чуть ли не социальным… А каковы были танцы! На дворе стояла эпоха рок-н-ролла, который казался мне бездушным и непристойно физиологичным.
Из других кавголовских развлечений в свободное от волейбола время помню купание в озере и карты, в которые я не играл.
Вот что я писал однокласснице, проводившей школьные каникулы в Волхове, в письме от 21 июля 1962 года:
«… с первого июля я находился на сборах [Спартака] в Кавголово, нас готовят к ЦС [всесоюзные соревнования центрального совета Спартака], и только 20 числа нас отпустили на день домой. Продолжаться сборы будут в Удельной, ты ведь, наверное, знаешь стадион "Спартака"? Сейчас десять часов [утра], через два часа я должен быть на стадионе — времени, как видишь, не много. С сегодняшнего дня до 7 авг. мы будем жить на стадионе в Удельной. Числа восьмого мы выедем из Ленинграда, с тем, чтобы 10 августа быть в Белой Церкви, это где-то под Киевом. Поеду я или нет, я еще сам толком не знаю. У нас много игроков 44 и 45 года, но шансы попасть в первую девятку у меня имеются (едут девять человек). … Я ещё не мастер [в ответ на слова одноклассницы, в письме назвавшей меня мастером спорта]. За команду мастеров я буду выступать года через 3-4 (если буду вообще)…»
Святая простота! Я ещё не исключал, что меня возьмут в команду мастеров! Но вот что любопытно: на сборах в Удельной для поездки готовили юношей старшего возраста, а мы ведь, до начала следующего сезона, всё ещё числились средними, тем не менее, нас со старшими смешали.
Опять спрашиваю себя: почему на очереди были спартаковские соревнования, пусть всесоюзные, а не клубное первенство страны? Может, ни мы, ни наши старшие не стали в 1962 году чемпионами Ленинграда? Никакой грамоты за этот сезон у меня не сохранилось, и я помню, что был сезон, когда мы не были первыми.
В Удельной нас тренировал уже не Муркес, а Алексей Георгиевич Барышников (1913-1975), человек-легенда, дважды чемпион страны в составе ленинградского Спартака, заслуженный мастер спорта, заслуженный тренер СССР… Перечень его регалий, найденный в сети, удивляет меня: тогда, в 1960-е, мы все были убеждены, что он ещё и в сборную СССР входил, и чемпионом мира с нею был, но этого за ним в найденном мною списке не числится. Играл Барышников в годы своей славы защитником (связующим, пасующим), блистал именно в защите, тогда это искусство процветало, двухметровых волейболистов ещё не было; всё это я знал, легенда же добавляла, что и в нападении Барышников никому не уступал. Но в 1962 году мы увидели человека едва ли не опустившегося. В свои 49 лет Барышников казался стариком, махнувшим на себя рукою: лысый и подслеповатый, он никогда не был подтянут, явно пил и даже на наших тренировках иногда появлялся подвыпившим. Позже мне почудилось, что он ещё и подкаблучник: так бедняга тушевался в обществе своей жены Таисии Барышниковой, тоже знаменитой волейболистки, тренировавшей женские команды Спартака. Строгости, к которой нас приучил Муркес, в Барышникове не было и следа, характером он был мягок, добродушен… а к нашим успехам едва ли не равнодушен.
В первую девятку объединенной команды Спартака в августе 1962 года я попал (вместе с Васильевым, Богдановым и Вироком из «средних»), но в Белой Церкви больше сидел на скамейке запасных, чем играл. Во время одного такого сидения, отделённые от спортивной площадки металлической сеткой, за моею спиной переговаривались два солдата-новобранца из деревенских, и один спросил другого, кивнув на нас-запасных:
— Це шо, самые хужие?
В тот момент я как раз и чувствовал себя самым хужим. Хорошо помню это чувство беспомощности и унижения.
В Белой Церкви мы славой себя не покрыли, заняли второе место, уступив первое команде Днепропетровска, и это — при отсутствии московской команды. Когда в репродуктор перед игрой объявляли имя Барышникова и перечисляли его титулы (заслуженный мастер спорта, заслуженный тренер), Васильев, тоже сидевший на скамейке, помнится, буркнул: «Небось, думают: какую команду привёз!» Второе место мы воспринимали тогда как позор, а сейчас я не вижу для этого никаких оснований, разве что исторические: Ленинград издавна считался городом волейбольным. Но ведь и Днепропетровск был одним из волейбольных центров страны.
С осени 1962 года я в Спартаке играл уже «за старших», а в вечерней школе пошёл в десятый класс. Именно тогда я в последний раз видел наш спортивный зал на Стремянной. Спартаковскую церковь зачем-то решили взорвать. Десятилетия спустя мне рассказывали, что не все, кто жил вокруг, были предупреждены об этом, и взрыв переполошил людей даже на улице Рубинштейна…
Некоторое время мы оставались без постоянного зала; помню даже тренировку в зале Динамо на островах. Одну из тренировок устроили нам в здании Зимнего стадиона. Это казалось честью, обычно площадка предназначалась для всяческих сборных, для междугородных и даже международных соревнований. Отправляясь туда, я, не иначе как из тщеславия, позвал с собою Вову Цейтлина, сносного волейболиста и бывшего одноклассника, оставшегося в дневной школе: мол, я за тебя попрошу, может, тебя возьмут. Я представил Цейтлина Барышникову, тот разрешил Цейтлину тренироваться с нами в тот вечер, но в команду не пригласил.
Именно здесь, на Зимнем стадионе, в последний раз отчётливо вижу Барышникова. Бывший защитник, он и на наших тренировках, на разминке, любил становиться на третий номер и пасовать нам, хотя получалось это у него уже не с прежним легендарным блеском. Помню, как он, послав мяч над сеткой и щурясь от света юпитеров, кричит мне:
— Давай, Юрочка!
А я выскакиваю над сеткой по плечи и лихо «забиваю» мяч в трёхметровую полосу на другой стороне, почти прямо себе под ноги (это называлось «поставить кола́»).
В тот день я был доволен собою. Но в ту осень я, наконец, начал догадываться, что в команде мастеров мне не играть, и серьёзный волейболист из меня не получился. Чрезвычайно характерно, что с уходом спортивного честолюбия навсегда ушла и моя робость на волейбольной площадке.
Последующие тренировки проводились уже на Васильевском острове, в его дальнем конце, в так называемом дворце культуры имени Кирова, известном вертепе городских танцулек. Поездка туда с Гражданки отнимала уже полных два часа (метро на север ещё не провели). Нужно было бросать либо учёбу, либо волейбол, где мои успехи и надежды таяли на глазах… Разумеется, для меня и вопроса о выборе не было.
Ничего не помню о моём участии в волейбольных соревнованиях сезона 1962-1963 годов. Совершенно ясно, что это участие было незначительным. Возможно, я сидел на скамейке запасных в тех редких случаях, когда добирался до Спартака. Но сохранилась грамота, удостоверяющая, что городской отдел народного образования награждает «тов. Колкер Ю. / участника команды старших юношей ДСО "Спартак" победительницы Кубка ГОРОНО по волейболу 1963 года…» за пышной подписью тов. Пшебильского…
Почему кубок?! Значит ли это, что первенства города вообще не проводилось? Или — по моей догадке — обладателем кубка считалась команда, занявшая второе место?
В 1963 году, после окончания школы, мне предстояло «поступать в институт», как тогда говорили. Высшее образование подразумевалось в той интеллигентской (читай: обывательской) среде, к которой принадлежала моя семья. Иного не мыслили. Мои мечты об историческом факультете университета давно были подавлены усилиями матери. Я и сам понимал, что не потяну: не помню дат, пишу с ошибками. Куда мне! Учиться следовало на инженера, тут кому ума недоставало. Что я ненавижу технику, в расчёт не бралось.
Карты легли так, что нужно поступать в политехнический институт имени Калинина — как ближайший к дому. Мать выбрала мне и факультет: физико-металлургический, что-то по части цветных металлов и поближе к химии, которая мне нравилась. После получения диплома предполагалось устроить меня в тот же Гипроникель. Никаких бригантин!
Чрезвычайно характерно, что не отец строил насчёт меня все эти далекоидущие планы, а мать. Она всё время ссылалась на авторитет отца, уверяла, что это его планы, но прямых советов и наставлений отца я не помню. Решительным человеком в семье была мать… десятилетия спустя моя старшая сестра даже обмолвилась как-то, что всегда считала отца подкаблучником.
С факультетом, однако, вышел сбой. Сходив на «день открытых дверей» на физ-мет и насмотревшись на тяжёлые станки, я упёрся: пойду на физико-механический факультет, там больше математики и меньше железа. Мать говорила, что мне такое не по уму. Я и сам опасался этого, но не уступил. Подогревало моё воображение и то, что физика была в моде. Специальность, впрочем, я выбрал себе не чисто физическую, а механическую. В убогой школьной физике, сводившейся к заучиванию систем единиц (такою она мне выпала; может, не везде так преподавали), механика была светлым пятном, в ней господствовала математика, которую я любил и которая мне легко давалась. Понравилось мне ещё и имя заведующего кафедрой: Лурье. От него веяло Францией…
Весной 1963 года, по месту работы в Гипроникеле, я вступил в комсомол. Разумеется, на этом настаивала мать, но и мой собственный конформизм требовал того же: уж слишком страшна была армия, слишком боялся я срыва на экзаменах. Незачем говорить, что эта сделка была мне противна… и что все вокруг понимали, чего ради я вступаю, в том числе и те, кто принимал меня в этот убогий «союз молодёжи».
Одновременно со вступлением в комсомол, и тоже по требованию матери, я сделал ещё один шаг, которого стыжусь: обратился в Спартак, где давно не появлялся, с просьбой рекомендовать меня в институт… Вот уж что было совершенно ни к чему! Разве наградные листы за призовые места, документы с подписями и печатями, не годились в качестве рекомендательных бумаг? И разве в таком деле бумага требовалась? Перворазрядник с тринадцати лет, я мог показать себя в деле (кстати, я так и не позаботился выправить себе свидетельство о разряде). Но о грамотах я почему-то забыл, зато помнил, что давно не тренируюсь и сокрушался, что волейболист я посредственный… Гадкой эта затея казалась мне ещё потому, что я, в отличие от матери, всегда инстинктивно ненавидел все обходные пути в обществе, всегда хотел всюду явиться с улицы, предъявить товар лицом, а в этом случае даже и не верил, что протекция возможна, не понимал её механизма… Между тем механизм был. Четыре года спустя политехнический тренер Олег Владимирович Космин как-то между делом обмолвился в присутствии других игроков сборной института:
— Когда Колкер поступал, я и не знал об этом.
Я созвонился с Гладковой и с тяжелым чувством поехал к ней куда-то на дальнюю южную окраину города, показавшуюся мне ещё неприютнее нашей северной окраины. К моему изумлению оказалось, что Гладкова живёт в одной квартире с Азорской. И без того сгоравший со стыда, тут я совсем растерялся: у моего падения есть свидетель!
В квартире двух волейболисток, там, где в других домах взгляд встречает книжный шкаф или буфет, стояло нечто вроде серванта, где под стеклом красовалась не посуда или керамика, а наградные спортивные кубки, вымпелы и грамоты, — свидетели их спортивной доблести.
Валентина Андреевна, спасибо ей, написала несколько строк, я предъявил написанное матери и с тех пор этой бумажки не видел…
Сейчас я знаю, что Гладкова и Азорская не только жили в одной квартире, но и умерли в один и тот же год: в 1998 году, первая — семидесяти восьми лет, вторая — шестидесяти четырех. Это, конечно, могло быть и случайным совпадением, но всё-таки наводит на мысль о совместной поездке куда-то и гибели в автомобильной или авиационной катастрофе. Какие узы их связывали? В ту пору этот вопрос мне в голову не приходил. Я подумал, что Спартак по скупости выделил для каждой не отдельную квартиру, а только комнату, и что две женщины в таких жилищных условиях не могут не ссориться.
Все выпускные экзамены после десятого класса я сдал на пятёрки, но получил не золотую, а серебряную медаль. Наша преподавательница литературы и классная руководительница, добрая, симпатизировавшая мне Людмила Ивановна Иванова, знала, что отсутствие орфографических ошибок в моём выпускном сочинении — необъяснимая случайность и подвиг силы беспримерной. Возможно, она ещё что-то знала, чего не знал я.
В понедельник, 15 июля 1963, с кипой бумаг в папке и священным ужасом в сердце, я отправился «подавать заявление в институт». Помню каждый шаг этого звёздного пути, отнявшего у меня пятнадцать минут. Шёл я сперва через пустырь-свалку по хорошо утоптанной тропе; в Политехнический парк проник через десятилетиями действовавший пролом в чугунной ограде, в том её углу, что смотрел в сторону моего дома на дороге в Гражданку; под неумолчный крик ворон на верхушках политехнических сосен прошёл мимо второго профессорского корпуса; через ризалит главного здания, выстроенного по образу и подобию европейских университетов, вошёл в это святилище науки; по роскошной мраморной лестнице поднялся в Белый зал… а там по периметру стояли столы с приёмщиками, много, много столов, по столу на специальность…
— Легко считать! — сказал мне мой приёмщик, открыв мой аттестат зрелости. Ему предстояло вывести среднюю оценку по аттестату, а у меня она, как сразу было ясно, равнялась пяти. Приём в институт происходил по сорокабалльной системе. Пять вступительных экзаменов позволяли набрать максимум 25 баллов, к ним прибавлялись ещё три оценки из аттестата: по математике, по физике и средняя.
Вступительные экзамены я сдавал со второго по шестнадцатое августа 1963 года. Их итог — 23 балла из 25 (38 из 40). Мой «рабочий стаж» не пригодился, проходной балл в этот год оказался ниже даже и для выпускников дневных школ… Решительно не понимаю, как я мог получить пятёрку по английскому языку, который знал очень плохо. Счастливая случайность. Наоборот, мне по сей день трудно смириться с четвёркой по письменной математике, впрочем, в высшей степени характерной для меня. Задачи в этой работе были так просты, что я даже растерялся. В одной из них я свёл тригонометрическое уравнение к квадратному… и допустил арифметическую ошибку при его решении. Естественно, в моём сочинении (к нему сводился экзамен по русскому языку) не обошлось без двух орфографических ошибок, впрочем, негрубых; тут моя четвёрка соответствовала моей культуре. То же и при сдаче устных экзаменов по физике и математике; осечек не произошло, я с лёгкостью получил заслуженные пятёрки. Чудо и благорастворение! Я — студент знаменитого физико-механического факультета ЛПИ!
Когда радостное возбуждение схлынуло, я вспомнил про волейбол и отправился на летнюю спортивную площадку Спартака, находившуюся внутри комплекса зданий Промкооперации (иначе: дворца культуры имени Ленсовета) на Малом проспекте Петроградской стороны, у площади Льва Толстого. Первая же тренировка показала, что математика и физика для волейбола вредны. На второй тренировке я и по математике осрамился. Пока мы, теперь уже старшие юноши Спартака, ждали, когда для нас освободится площадка, одноклассник Васильева и Богданова, пришедший с ними за компанию (все они жили рядом), предложил мне, студенту, решить уравнение: икс в степени икс в степени икс и так до бесконечности равняется единице. И я не решил! Да-да, было такое. Решил позже, когда над моею глупостью уже усмехнулись; отвечать тут нужно было немедленно. Могу себе представить, что́ обо мне подумали: вот новоиспечённый студент, а в математике ни уха ни рыла… Выскочка!
Я долго стыдился этого эпизода, а потом перестал. Волейбольная площадка не место для математической находчивости. Мысли мои были заняты другим. У меня за плечами был изматывающий год, когда я не мог позволить себе ни минуты расслабленности или лирического уныния, столь мне свойственного, составлявшего самую суть моего характера в юности. Я в тот момент у площадки думал с горечью, что в команде мастеров мне не играть… ну, и попался врасплох… Не стыжусь, нет, однако ж и забыть тогдашнего моего стыда не могу всю жизнь.
Сидели мы тогда на скамейке и ждали своей очереди, а на площадке перед нами тренировалась вторая команда Спартака, о существовании которой я не догадывался. Тренируются вроде бы мастера, думал я, а мастеров не видно. Где известные игроки вроде Арашидзе, Гайкового, Шпаковского? И ростом все с меня, не выше, только годами старше. Тут кто-то ткнул пальцем в одного уже лысеющего игрока на площадке и назвал фамилию: Тарасов. Я стал следить за его игрой… и мне вдруг показалось, что он, собственно, не лучше меня играет, да что там! я его, пожалуй, и превзойду…. вот только бы мне справиться с болями в коленях…
— Откуда он взялся, этот Шевченко? — спросил я. — Я его что-то никогда не видел.
Мои товарищи по команде засмеялись.
— Он думал, что это Тарас Шевченко, — пошутил Толя Клеменьев.
Мой позор в тот день был полным, несмываемым.
Студенчество для меня началось не в сентябре 1963 года, а в феврале 1964 года. Новая правительственная глупость предписывала первокурсникам из дневных школ первым делом пройти полугодовую производственную практику, а уж потом учиться. Нам же, тем, кто вечерние школы окончил, ничего не предписывалось, но мои родители не пожелали дать мне отдохнуть после года напряженных занятий, и я продолжал обслуживать автоклавы в гидрометаллургической лаборатории Гипроникеля.
Будь это иначе, мои волейбольные успехи могли бы улучшиться. Исключая считанные августовские тренировки, на той самой летней площадке Промкооперации, я в волейбол не играл уже месяцев десять и, естественно, при моей общей неспортивности (чтобы не сказать хилости), был плох в новом спартаковском зале на Васильевском острове, куда поездка отнимала четыре часа в оба конца. Для меня началась борьба за место в основном составе. Сидеть на скамейке я не привык, но вёл эту борьбу вяло. В нашей команде появился новичок, русоволосый юноша с армянской фамилией, ростом с меня, но крепкого сложения, рукастый и широкоплечий, с блистательной подачей крюком. Он превосходил меня словно бы чуть-чуть, зато во всем, кроме разве что моего прыжка. Он и оказался на привычном для меня первом номере в основном составе, а в связующие я не годился. Другие новички были не столь яркие; прежние игроки мало изменились, только всегдашний запасной Боря Вязовой вытянулся ростом и даже несколько перегнал меня, что, однако, не сделало его ни нападающим, ни игроком основного состава. С четвёртого номера начинал всё тот же атлетический Петя Вирок…
На этом и кончился мой спартаковский волейбол. Ездить тренироваться за тридевять земель, а на играх сидеть в запасе я не хотел. Не к одному волейболу сводились мои интересы. Занятно, что простившись со Спартаком, я, уже студент, даже и не подумал перешагнуть порог спортивного комплекса политехнического института, который был в десяти минутах ходьбы от моего дома.
Между тем учёба в институте включала в себя и занятия физкультурой, и я поневоле оказался на волейбольной площадке спортивного комплекса ЛПИ в компании других первокурсников. Тут я был замечен и приглашен приходить на тренировки сборной молодежной команды. Заметила и пригласила меня та самая Анна Пименовна Пономарёва, волейболистка с великим прошлым, с которой я свёл случайное знакомство без малого три года назад.
Летом, сдав первую в моей жизни сессию, я остался в Ленинграде и по два-три раза в неделю (когда не болели колени) играл для развлечения на окрестных любительских волейбольных площадках. Всюду я выделялся, но на площадке при общежитии нашего политехнического института на Лесном проспекте, где тогда, в пору вступительных экзаменов, жили иногородние абитуриенты, я оказался не лучшим: нашелся игрок и выше, и сильнее меня физически, явно превосходивший меня в игре в нападении. Это был Серёжа Сумской, поступавший и поступивший на электро-мех. В сентябре мы оба оказались в одной команде и начали готовиться к первенству города.
Тем же летом, на какой-то другой волейбольной площадке, я познакомился с Витей Мильнером, пожилым, как мне показалось, любителем волейбола (ему было под тридцать; он ничего в своей жизни не знал и не умел, кроме волейбола и впоследствии стал профессиональным тренером), связующим невысокого роста с профессорским лбом. Мильнер пригласил меня играть за волейбольную команду предприятия Позитрон, что на Ольгинской улице. На мои объяснения, что я уже играю в команде, он ответил: одно другому не мешает; там у тебя большой волейбол, а здесь маленький. Такова была тогдашняя практика. Мне и в дальнейшем случалось играть за какие-то неведомые мне производственные или академические коллективы. За Позитрон, сколько помню, я сыграл две игры; на большее меня не хватило, нужно ведь было и учиться, и за институт играть, и за девушками ухаживать, притом, понятно, за несколькими сразу… О стихах уж и не говорю, а ведь они были моей повседневной реальностью.
Никаких формальностей для перехода из Спартака в институтскую команду не потребовалось. Молодёжная команда ЛПИ в 1964 году подобралась сильная. В мою силу играл Коля Ролдугин, моего роста, но сложением покрепче. Другой Коля, Костомаха, ростом был выше нас, уступал только Серёже Сумскому, про которого сразу стало ясно, что он наш первый нападающий. К моему удивлению (хоть я и мог быть к этому подготовлен разговором с Анной Пименовной в 1961 году) на тренировках, а затем и в команде появлялись не только студенты. Оказался у нас и Вова Цейтлин, мой бывший одноклассник по 121-й школе, устроившийся после школы работать осветителем на Ленфильме.
Моя спартаковская выучка отличала меня в новой команде некоторым превосходством в технике владения мячом, в том числе и в пасе, но физически я был слабее многих, не исключая и Цейтлина, который поначалу сидел на скамейке запасных, а потом играл связующего. Взяв всё это в толк, я сделал жест: сказал нашему тренеру Космину, что «в интересах команды» хочу начать с третьего номера как связующий, обслуживающий Сумского. Предложение было принято, но природа взяла своё. Я не годился на служебную роль, не мог не лезть в нападение, ведь я прыгал по-прежнему здорово, отрывался от пола на шестьдесят сантиметров и больше, темперамент у меня был бешеный, да и воспитан я был в сознании, что я нападающий. Заканчивал я сезон на втором номере, но, случалось, начинал и с первого, и с пятого.
Сезон 1964-1965 годов мы, сборная ЛПИ, закончили вторыми в городе (не среди вузов, а среди всех молодёжных команд города, включая клубные). Выиграли мы и у Спартака, притом на выезде, в том самом зале «дворца культуры имени Кирова», где я ещё относительно недавно тренировался со Спартаком. Судила матч Гладкова. В этот вечер я видел её в последний раз. Про её непригодившуюся рекомендательную записку я напрочь забыл, поблагодарить бывшего тренера не догадался.
Встречу старших юношей Спартака и наших (возрастом на ступеньку ниже «молодёжи») я наблюдал со скамейки вместе с Лёшей Поликиным. Про Визжачёва Поликин сказал мне:
— Сашка становится лучше день ото дня!
Я и сам это видел. Визжачёв сильно вытянулся, был уже не менее ста девяноста сантиметров ростом, но по-прежнему худ, почти тощ. Над сеткой он выскакивал по грудь. Вся команда работала на него, находился ли он на передней линии или на задней. Обслуживал Визжачёва с третьего номера совсем небольшой ростом, но ловкий связующий с превосходным пасом. Эта пара делала всю игру, Спартак с лёгкостью выиграл у наших старших юношей.
Визжачёва я тоже больше никогда не видел, а с Поликиным случайно столкнулся у кондитерской на углу Литейного и Чайковской в конце 1970-х. Это была совсем другая встреча. Лёша окончил испанское отделение университета и, как все ленинградские испанисты, оказался буквально в рабской неволе у испанистов московских, от которых в Ленинград перепадали с барского стола редкие и самые неинтересные переводы. Потом один из ленинградцев, предприимчивый В. Топоров, нашёл способ сломать эту монополию, но тогда, на Литейном, Лёша не видел выхода:
— С испанским в Москве ты пан, а в Ленинграде — пропал.
В ответ я поделился с ним своими житейскими и профессиональными неудачами, признался, что мечтаю об эмиграции. Понимания эта мечта у Лёши не встретила, но и прямого осуждения не последовало. От Лёши я услышал о блестящей карьере Визжачёва, игрока сборной СССР.
В наградной грамоте от 19 июня 1965 года за второе место в первенстве Ленинграда моя фамилия вписана со второй попытки: сначала как Коллер; потом второе Л было переправлено на К. Есть там и другая поправка. Помпезный документ с печатью и подписью был заготовлен заранее, основная часть текста отпечатана на пишущей машинке, и в этом отпечатанном тексте место наше было названо третьим. Никто, видно, не ожидал, что в последний день чемпионата мы выиграем на выезде у Трудовых резервов, где с четвертого номера начинал тот самый Панфилов, в недавнем прошлом первый нападающий в юношеских командах Невского района и ГОРОНО. Слово ТРЕТЬЕ в грамоте стёрто, от руки вписано: ВТОРОЕ.
У меня сохранился номер многотиражки Политехник от 3 ноября 1965 с путанной заметкой в несколько строк, упоминающей о нашем втором месте. Там же и фотоснимок нашей сборной, сделанный во время одной из тренировок. К моей величайшей досаде меня на этом снимке нет, поскольку ту тренировку я пропустил. Зато рядом, впритык к фотографии, в газете помещено моё стихотворение Физики с посвящением моей бывшей однокласснице, тоже студентке физ-меха.
Вглядываюсь в фотографию и сравниваю рост моих тогдашних сподвижников. Тренировка была совместная: первой и молодёжной команд института. Попади я на снимок, я был бы там не самым маленьким. Ниже всех ростом на снимке и в команде был Игорь Ткаченко, двумя или тремя годами старше меня, игравший уже за взрослую сборную. Был он, к тому же, тощ и на первый взгляд хил, но прыжок имел такой, что дух захватывало. За всю мою волейбольную карьеру я встретил только одного человека с прыжком более сильным, чем у меня, — Игоря Ткаченко. И как же я ему завидовал!
Вот имена моих сподвижников под этим фотоснимком: О.В.Космин (тренер), Ю.Лякс, Н.Неустроев, В.Герасимов, С.Сумской, И.Ткаченко, Н.Костомаха, В.Бирючев, А.Солодянкин, Н.Ролдугин, В.Сахаров, А.Котовский. Призываю в свидетели небо: я в этой компании был бы не худшим. Двое последних в списке вообще люди случайные.
Кроме главного соревнования, первенства Ленинграда, были у нас и второстепенные турниры. Летом того же 1965 года я играл за ЛПИ на так называемой VIII летней спартакиаде областного совета профсоюзов, причём играл в составе первой (взрослой) сборной института, — то ли тренер Космин, продвигая молодёжь, давал отдохнуть лучшим игрокам, то ли сами эти игроки пренебрегали непрестижными соревнованиями. На этой спартакиаде мы заняли второе место.
Сезон 1964-65 годов памятен мне ещё тем, что мы, игроки молодёжной команды ЛПИ, точнее, некоторые из нас, по праздникам и без праздников устраивали дружеские вечеринки в квартире Вовы Цейтлина на проспекте Энгельса или у меня на Гражданке. На одной из таких вечеринок наш капитан Коля Ролдугин посетовал, что ни один из филологов, включая и знаменитого в ту пору писателя Глеба Успенского (от него Коля получил вежливый письменный ответ), не смог ему объяснить происхождение его, Коли, фамилии.
В сентябре 1965 года, перед началом второго курса, нас отправили на строительные работы в город Кириши Ленинградской области. По соседству, ближе к реке Волхову, жили студенты Технологического института, тоже пригнанные на работы, причем жили они в палаточном городке, тогда как нас разместили под крышей. У технологов была волейбольная площадка, куда и нас пускали играть. Естественно, не обошлось и без соревновательной встречи между двумя знаменитыми институтами. Волейболистов сколько-нибудь сносных на оба лагеря был один я. Мне и пришлось возглавить нашу команду и готовить её к встрече. Своего нового приятеля, маленького и не очень спортивного Казакова, я кое-как выучил на связующего, и он в итоге неплохо снабжал меня пасами. Матч мы выиграли, и я покрыл себя неувядаемой славой. Мои товарищи по команде из первокурсников, ростом выше меня, изумлялись тому, с какой лёгкостью я играл против тройного блока, мне же это ровным счётом ничего не стоило, потому что я лупил поверх блока.
Зато игру против городской сборной Киришей мы проиграли — и кому? сорокалетним старикам, среди которых иные даже и с брюшком были! Позор, несмываемый позор. Но старики всё были крепкие, бывалые, играли на своём поле, и мы, студенты, оказались против них слабаками… Интересно, кстати, чем и как мы питались в Киришах? Не помню ни столовой, ни сухих пайков.
Вышло так, что перед началом волейбольного сезона 1965-1966 годов я поссорился с политехническим тренером Олегом Владимировичем Косминым и ушел играть в соседний клуб Экран, спортивную команду богатого телевизионного института, находившегося прямо напротив спортивного комплекса ЛПИ, на той же Политехнической улице.
Ещё в 1961 году, когда я, в ту пору спартаковец, шутки ради пошёл с одноклассниками записываться в Экран и единственный из всех был отобран, я хоть и отказался перейти в Экран, но попросил у тренера позволения иногда приходить к ним на тренировки. Тот нехотя согласился. Я воспользовался разрешением лишь один раз и показал себя очень хорошо в нападении. Слава Скобликов в ту пору уже играл за Экран и ахнул от восхищения, увидав меня в деле. Теперь, в 1965 году, он сильно прибавил как волейболист, раздался в плечах, физически стал сильнее меня (что было нехитро), но не вытянулся ростом и по-прежнему играл связующего. И вот меня поставили с четвёртого номера, а его с третьего, образовав из нас главную пару основного состава. Моё давнее приятельство со Славой помогало нашей сыгранности.
В составе Экрана я опять оказался призёром абсолютного первенства Ленинграда среди молодёжи, на этот раз третьим. Из всего сезона помню два матча: два наших поражения. Мы проиграли Трудовым резервам в их зале на Конюшенной площади, памятном мне ещё с 1960 года. В этой команде с четвёртого номера начинал громадный Панфилов, мой давний противник по юношеским играм, а в Экране — первым нападающим был я, — и что же? на поле я почти не уступал этой знаменитости.
Ещё мы проиграли на своём поле спортивному клубу армии (СКА). Команда СКА выдвинулась неожиданно, вероятно, пополненная недавними солдатами-новобранцами из волейбольных мест вроде Харькова или Днепропетровска. Этот матч памятен мне похвалой Валеры Скобликова, человека умного и нельстивого.
— Юра, только ты один играл! — сказал мне Слава, забыв похвалить себя (он говорил об игре в нападении). Действительно, на какую-то минуту мне после нескольких удачных ударов в нападении удалось взбодрить и повести за собою команду (куда девалась моя былая робость?), но противник был сильнее, и перелома в игре не наступило. Грамоты за третье место у меня не сохранилось, но похвала Славы Скобликова стоит в моих глазах любой грамоты.
Заканчивал сезон я уже не на четвёртом, а на первом номере. Мои колени давали о себе знать. На одной из игр дела у меня пошли плохо, и после проигранной партии тренер скомандовал:
— Развернуться на три номера, — после чего на четвёртом номере оказался Павлов по прозвищу Палкин, худощавый верзила, годом моложе и на голову выше меня ростом.
Косвенно с волейболом связан ещё один эпизод этого года.
В институте я повадился всё сдавать досрочно, в частности, попросил разрешения сдать досрочно зачёт по математике. Наш преподаватель, строгий и неласковый Анатолий Владимирович Руколайне, велел мне приходить к нему на вечернюю лекцию, которую он читал студентам факультета радиоэлектроники (ФРЭ), спорившего с нашим физ-мехом за право считаться самым трудным в ЛПИ. Лекция проходила в громадной аудитории амфитеатром. Я уселся на самом верху, Руколайне снизу увидел меня, прервал лекцию и мелом на доске написал для меня задачу. Студенты ФРЭ охнули и запротестовали:
— Зачем же такую сложную?
На что Руколайне ответил им резко:
— Товарищи, это — физ-мех! — и в ответ на продолжавшиеся недоумения добавил, что я студент дневного, а не вечернего, как они, отделения.
Руколайне остался самым ярким моим воспоминанием среди преподавателей младших курсов. Это был математик по призванию, влюблённый в свой предмет, равнодушный к степеням и званиям, занятый одним: поиском и решением сложных и совершенно отвлечённых математических задач, — вроде знаменитого венгра Пала Эрдьоша. Он вёл у нас семинары, и учиться у него было нелегко. Зачёт я в тот декабрьский вечер 1965 года получил не без труда (и не без гордости). Едва я отчитался перед Руколайне после лекции, как ко мне подошла одна из слушавших лекцию студенток ФРЭ (вероятно, работавшая в телевизионном институте) и спросила меня в присутствии Руколайне:
— Не вы ли играете первого нападающего в волейбольной команде Экрана?
Гордость моя удвоилась. Домой через Политехнический парк я шёл вприпрыжку совершенно счастливым, упиваясь этим крохотным успехом и минутной славой…
Всё этой осенью 1965 года складывалось у меня счастливо. Тридцатого декабря я досрочно сдал последний экзамен (математику, но не Руколайне, а доценту Анатолию Петровичу Аксёнову, человеку доброму) — и во второй раз получил повышенную стипендию. Что до волейбола, то у меня опять забрезжила мечта дослужиться до команды мастеров и выступать в классе А… забрезжила ненадолго. К лету 1966 года мои последние иллюзии на этот счёт развеялись навсегда.
Летом 1966 года произошло чудо: меня зачислили в студенческий строительный отряд ЛПИ, отправлявшийся в Чехословакию. Как я попал в число избранных? Странно вымолвить: как «наш поэт». Признаю́ открыто и без тени стыда: я, в мои двадцать лет, всё ещё был советским человеком, природы режима не понимал, осуждал его разве только за пошлость форм и глупость вождей. Я верил, что большевизм справедлив. Я печатал в многотиражке Политехник комсомольские стихи романтического толка, написанные не в порядке подлаживания или с видами на карьеру, а совершенно искренне. И на эти стихи обратили внимание в «большом комитете» ВЛКСМ, где, понятно, сидели прожжённые циники. Они увидели во мне своего! Стихи — засчитали мне за общественную работу!
Как я понял годы спустя, в Чехословакии, где мы провели полтора месяца, ко мне был приставлен специальный наблюдатель, уже член партии, отслуживший в армии, студент электро-меха Павел Щербина, «из простых», родом из Белоруссии, не противный, даже понравившийся мне. Нас с ним поселили в одной комнате общежития (на двоих! с душем!) при автомобильном заводе Ждяс. Мы с Пашей спорили, но не ссорились. И он, видимо, дал обо мне положительный отзыв, потому что осенью, в Белом зале ЛПИ, на общем комсомольском собрании, меня выдвинули в «большой комитет». Каких трудов стоило мне отбиться от этого повышения! В этом помог волейбол. Я сказал с трибуны, что учёба на физ-мехе даётся мне тяжело, что я член молодёжной редакции газеты Политехник, да сверх того ещё играю в сборной института по волейболу. Здесь я не солгал: после одного сезона с Экраном я вернулся под крыло Олега Владимировича Космина в команду ЛПИ.
В Чехословакии волейбола было мало: одна или две товарищеских встречи с какими-то другими студентами. Естественно, я, некогда метивший в профессионалы, блистал там среди любителей.
Была в Чехии, среди прочего, одна забавность: 24.07.66 я дал первое в моей жизни интервью газете Vysočiny (Возвышенность), где от имени всего отряда благодарил чехов за гостеприимство.
Волейбольный сезон 1966-1967 года стал для меня началом конца. Улетучились последние надежды выбиться в большой волейбол. Соответствующим образом изменилось и моё отношение к тренировкам и матчам. Я играл в этот сезон сразу за три команды ЛПИ: за молодёжную (возрастная группа по 21 год включительно), вторую и, изредка, первую, когда там не хватало игроков получше меня, — но играл от случая к случаю, тренировки посещал через одну. Моя общая неспортивность рядом с лучшими игроками становилась всё нагляднее. На одной из тренировок с первой командой, проходившей почему-то в большом зале спортивного комплекса ЛПИ, где обычно играли в ручной мяч, Космин устроил нам долгую и для меня утомительную разминку без мяча. В частности, нужно было боком, широкими приставными шагами, скакать по периметру зала, уперев руки в бока. Я во время этого бега как-то излишне раскраснелся, и скакавший рядом Герасимов спросил меня с участием:
— Ты что, выпил?
В ответ я смолчал, хотя бешенству моему не было предела… бешенству и досаде. Тебе-то что, думал я, ты косая сажень в плечах, мужлан, ростом высок, а умом недалёк. Вот погоди: будем играть через сетку, я окажусь не хуже. Но я был хуже. Сила брала верх над техникой.
Кроме того, я в этот сезон выступал ещё и за сборную факультета, сколько помню, впервые, причём в этой сборной оказался не первым и даже не вторым: уступал громадному, богатырского сложения, Коле Неустроеву, нападающему первой команды ЛПИ, курсом или двумя старше меня, и хрупкому, но необычайно прыгучему и ловкому Игорю Ткаченко, тоже из первого состава первой команды и тоже старше меня годом или двумя. Мы, физ-мех, на этих играх заняли первое место. Казалось бы, факультет лобастых очкариков, ан вот поди ж ты!
Тут к месту набросать портрет Олега Владимировича Космина, человека прочно забытого. Был он высок и дороден, выше меня, но ниже Неустроева, Лякса и Герасимова из первой команды. Вероятно, в молодости он был ещё выше; позвоночник с годами сокращается, особенно у тех, кто прыгает. Лет Космину в 1967 году было под пятьдесят. Имени в большом волейболе за ним не числилось. Как и Пономарёва, он, отыграв и, быть может, окончив физкультурный институт, всю жизнь подвизался на тренерской работе и ничего, кроме волейбола, не знал. Когда перед одной из тренировок он застал меня с книгой принстонских лекций Бома (David Joseph Bohm), и я, с восхищением отозвавшись о книге, рекомендовал ему в неё заглянуть, он буркнул:
— Ну, какой из меня физик…
В отличие от простодушной Пономарёвой, Космин выглядел человеком себе на уме, даже хитроватым, что прямо на его лице читалось. О пополнении своей команды он пёкся со всею серьёзностью, в 1968 году умудрился привезти перспективного игрока даже из Владивостока, естественно, тут же сделав его студентом. Меня этот новичок поразил. Его возьмут в команду мастеров… в сборную Союза, решил я… но ошибся.
Как-то, распекая нас за то, что мы мало тренируемся, Космин сказал нам:
— Такого спортивного комплекса, как у нас, нет ни у одного американского университета!
И я поверил.
С конца 1967 года волейбол отходит для меня на второй, а затем и на третий план. Память возвращает только эпизоды. В одном случае даже сохранившийся документ ничего не возвращает. С оторопью смотрю на выписанную мне наградную грамоту за второе место на IX летней спартакиаде совета профсоюзов Ленинградской области 1970 года — и не помню ни места этих игр, ни матчей, ни моего участия в матчах. Ясно только, что я играл за первую команду ЛПИ… или, возможно, не столько играл, сколько сидел на скамейке запасных, что, впрочем, тоже немало (команда была сильная). Ясно также, что я продолжал играть за ЛПИ и после окончания института (дипломную работу я защитил 11 февраля 1969 года). Как раз к поре IX летней спартакиады профсоюзов относится четверостишье, написанное мною 6 августа 1970 года:
Пора! Отрину все науки, Стихи от сердца отлучу — Вам не понять, как плачут руки По волейбольному мячу! |
То есть волейбол продолжал быть моим увлечением.
Я тренировался с ЛПИ и играл за команды ЛПИ по первую половину 1973 года включительно; какой-то период был капитаном второй команды и в этом качестве ездил на товарищескую встречу в Нарву (вероятно, у Космина остались лишние деньги к концу сезона). Один раз — по стечению обстоятельств — я даже выступал капитаном первой команды (все лучшие игроки не явились). Но тот факт, что я не помню ни результатов, ни занятых нами мест, говорит, что спорт сделался для меня физкультурой, увлечение стало развлечением.
Ещё одно смысловое пятно удержалось в ландшафте прошлого: во время встречи нашей второй команды со второй командой Спартака у нас в зале на Политехнической за наших противников выступал Константин Платонов, мастер спорта, то есть игрок уже первой команды Спартака, команды мастеров, только с нею можно было стать мастером спорта. Я наблюдал за ним и спрашивал себя: чем он взял? Ростом даже чуть ниже меня, возрастом лет на пять старше, в нападении не блещет (впрочем, он играл связующего)… чем я хуже? Конечно, Платонов был уж очень ладный, технически безупречный, ошибок на площадке практически не делал, но ей-богу (твердил я себе) не слишком-то он и лучше, чем я. Но он был много лучше. Спустя годы я узнал, что Платонов стал играющим тренером команды мастеров Спартака, в этом качестве поднял команду на шестое место в Союзе (до этого она даже в класс Б вылетала), в итоге же стал — ни много ни мало — тренером сборной СССР и преуспел в этом качестве. Он был спортсмен по призванию: вот в чём была разница между ним и мною; математикой не интересовался, стихов не сочинял. А времена любителей в спорте миновали. Конечно, и Визжачёва в состав сборной страны привёл с собою именно Платонов.
Осталась цепочка вздохов, по две строки на каждый.
Для меня наступили тёмные годы. Всё великое, утверждает Фрэнсис Бэкон, создано неженатыми и бездетными. Мне было 26, когда я женился, и 27, когда родилась Лиза. Научная карьера не задалась. Стихи слиняли, как если б их и не бывало. Жили мы в беспросветной нищете. Таня и Лиза беспрерывно болели. До волейбола ли?
Но вполне без волейбола я жить не мог; играл в каких-то институтских и заводских командах. С одной из них, созданной двоюродным братом Вовы Цейтлина при каком-то богатом предприятии… чуть ли не при Ленфильме… я даже и в каких-то соревнованиях участвовал. Во время одного матча у меня так заболели колени, что я попросил заменить меня, и команда стала проигрывать. Тренер (брат Вовы был не тренером, а кем-то вроде менеджера) умолял меня вернуться на поле, и я никак не мог втолковать ему, что я не капризничаю, не цену себе набиваю, а на самом деле не могу играть из-за боли.
Мой приятель Женя Левин, работавший в институте растениеводства и немножко игравший в волейбол, позвал меня тренироваться с ними и его сотрудниками. Уровень там был такой, что мы с Женей становились вдвоём против сборной ВИРа в составе шести человек и шутя эту шестёрку обыгрывали, хотя Женя никогда не играл в нормальных командах.
Был какой-то волейбол и в чудовищном институте с апокалиптическим именем СевНИИГиМ, где я работал программистом с 1974 года по 1980 год.
Оставался для меня, конечно, и волейбол на летних площадках с июня по август. Одна из самых приличных площадок, где играли, что называется, по первому разряду, то есть на моём уровне, находилась в Солнечном, у моря, в двадцати минутах езды на электричке. Там я нередко встречал знакомых и бывших соратников, в частности Сашу Харитонова и Андрюшу Бердникова из второй команды ЛПИ. Там, в перерыве между играми, Андрюша однажды спросил меня:
— Кто такой Бродский? Почему я знаю так много его стихов?
Я ответил, как умел; предсказал нобелевскую премию Бродского (что было нехитро, потому что его уже выдвигали) и добавил, что мой кандидат — не Бродский, а Кушнер, но ему не дадут.
В 1981 году я впервые в жизни оказался на южном берегу Крыма, в Алупке. Там была волейбольная площадка, памятная мне только одним: неудачный удар принято было называть еврейским.
В 1985 году мне предложили стать играющим тренером Иерусалимского университета, где я работал в лаборатории биофизики. Я отказался, сославшись на плохое знание иврита, а вскоре и вовсе бросил играть за команду из-за болей в коленях и в спине.
В 1997 году, в одном из парков Лондона, я увидел волейбольную сетку — впервые за семь лет жизни в стране. После часа игры меня пригласили осенью приходить тренироваться в спортивный зал в Барнете. Там, на первой же тренировке, какой-то добрый малый, прыгнув, приземлился на ахиллесово сухожилие моей правой ноги, и я после этого месяц ходил на костылях. Разорванная связка срослась, но мой баснословный прыжок кончился.
В 2005 году, за оградой одного из санаториев Ялты, я увидел волейбольную площадку, а на ней играющих. Устоять не было сил. Что я годами не тренировался, на ум не пришло… что мне 59 лет, тоже. Я спросил у сторожа разрешения войти и попроситься в команду. Тот сказал мне:
— Пожалуйста, если вас возьмут.
Меня взяли, и я очень скоро так сильно растянул себе мышцы в правой икре, что едва дохромал до самолёта в Лондон. На этой ялтинской площадке неудачный удар тоже назывался еврейским. Должно быть, такова была устоявшаяся традиция на южном берегу Крыма.
Здесь мой волейбол и закончился. Последнюю точку вскоре поставила изысканная болезнь кистей рук: контрактура Дюпюитрена. Она скрючивает пальцы. С нею изменила мне главная доблесть волейболистов былых времён: блаженный бархатный пас.
Волейбол — одна из самых неинтересных в зрелищном отношении командных игр. Шести игрокам тесно на небольшой площадке. Четырёх хватило бы за глаза и за уши, это оживило бы игру. Тренировки, на которых мы в Спартаке играли четыре на четыре (когда не набиралось двенадцати человек), бывали куда увлекательнее. Пляжный волейбол, где в команде всего два человека, занимательнее классического. Жёсткая ротация, разделение на переднюю и заднюю линию — сводят тактические возможности волейбола к горстке приёмов, слишком часто предсказуемых. Не то что футбол, в зрелищном отношении не знающий себе равных (он против волейбола что шахматы против домино), не то, что теннис или снукер, а даже баскетбол, при всём его однообразии и его непременных верзилах, всё же интереснее смотреть, чем волейбол.
Но волейбол не всегда был столь скучен. Во времена высокого любительского волейбола, с 1930-х годов до середины 1950-х годов, эта игра была много увлекательнее. Не всё в ней сводилось к силе и росту; оставалось место мастерству, почти искусству. Главным элементом этого искусства было умение принять сильный, даже очень сильный мяч, идущий с другой стороны сетки, на подушечки всех десяти пальцев рук, и принять без шлепка, мягко, практически бесшумно, а приняв, переадресовать мяч точно и осмысленно, иной раз тут же выложить его под руку нападающему, без второй передачи. Для этого часто приходилось падать на спину, чего сейчас в волейболе не увидишь. Этот приём на пальцы, «приём сверху», по новым правилам запретили; вероятно, потому, что он расширял возможности необъективного судейства. Вместе с приёмом сверху (но не только в связи с ним) из волейбола навсегда ушло и акробатическое падение, обогащавшее игру.
От судьи в волейболе (как и в теннисе) зависит немногое, судья в играх с сеткой скорее посредник (что и отражено в английском слове umpire). В футболе ошибка судьи подразумевается, вписана в контекст игры, понимается как данность, как вмешательство судьбы, недаром судью там называют арбитром, — но этот неустранимый и неизбежный элемент футбола тоже придаёт футболу занимательность, приближает футбол к человеческой жизни, из которой, при её сложности и неожиданности, тоже неустранима несправедливость… Даже и трагичность не чужда футболу: как Эдип, ты всё делаешь по совести, ты прав перед людьми, но не прав перед богами: они подстроили тебе ловушку — и карают тебя за неведомый тебе грех.
Нападающий удар через сетку потерял в волейболе половину своей увлекательности с появлением двухметровых волейболистов. Теперешний волейбол — весь в формуле: вломить, да посильнее. Подача в прыжке очень хорошо об этом свидетельствует.
Это, между прочим, общее правило: в играх зрелищно интересных (в футболе, снукере, теннисе) высокий рост, вообще говоря, не даёт игроку преимуществ; мастерство важнее. Теннисист Диего Шварцман, ростом 156 см, побеждал Джона Изнера, ростом 208 см.
Как вышло, что на волейбольной площадке с каждой стороны оказалось по шесть игроков? А вот как: волейбол — игра дешёвая и советская… да-да, без шуток, причём обе характеристики связаны. Натянуть сетку можно и между двумя берёзами, и земля под ногами не обязательно должна быть плоской, как стол (без чего нет баскетбола). Всё советское подразумевало дешевизну и коллективизм (почему и теннис не поощрялся), профессионального спорта поначалу действительно не было, была физкультура, — ну, и оказалось в волейбольной команде шестеро… Верно, придуман волейбол с его шестью игроками не в Совдепии, но придуман он тоже именно как любительское развлечение отдыхающих профессионалов (пожарных), — и только в Совдепии волейбол стал «игрой миллионов». Невозможно поверить, но в 1930-е годы в Летнем саду было двенадцать волейбольных площадок. Где их можно было там напихать столько?! Как деревья не мешали?!
Советские команды оттого и не знали себе равных в довоенные и первые послевоенные годы, что волейбол нигде в мире не был профессиональным видом спорта, потому что не был зрелищно интересен. Как только он стал профессиональным, советское преобладание немедленно кончилось.
Этим же объясняется и то, что среди лучших волейболистов советской поры так много интеллигентов и евреев. Волейбол был игрой джентльменской, чистой, без мордобития, потасовок и ожесточения. Он был привлекателен и своей справедливостью. Засудить матч было непросто даже во времена разрешённого приёма снизу (и спартаковка Гладкова преспокойно судила упомянутый мною матч между Спартаком и ЛПИ; возражений с нашей стороны это не вызвало). В футболе же одна-единственная ошибка судьи, очевидная тысячам, миллионам, и не подлежащая отмене (потому что судья там полновластен), иногда стоит команде победы, а то и золотых медалей. В волейболе вероятность такой роковой ошибки несравненно меньше… меньше в нём и драматизма.
Но вот наступили времена волейбола силового, профессионального, и теперь интеллигентов среди волейболистов не встретишь. Это одно; а второе: на мировых соревнованиях появились команды стран, где прежде в волейбол не играли, — например, Голландии. И как было голландцам остаться в стороне? Они ведь по статистике самые высокие люди в мире.
Времена ещё и в другом отношении разительно изменились. На недавней олимпиаде за сборную Италии по волейболу играли в основной шестёрке… Зайцев и Антонов, такие вот итальянцы. А среди немецких теннисистов выделяются братья Зверевы… Я слышал, что это раздражает людей в стране с переменчивым именем, но и там рано или поздно уразумеют, что фамилия в современном мире ничего не говорит ни о племенной принадлежности, ни о подданстве её носителя. Здесь дорогу современности исторически проложили британцы. Но это другая тема.
…Как-то в юности, ещё игрок Спартака, я прочёл рассуждения какого-то пианиста о том, что научиться играть в волейбол можно за пятнадцать минут, а пианист, мол, учится всю жизнь. Слова эти меня возмутили. Любому делу учишься всю жизнь, если занимаешься им всерьёз. Я, конечно, и тогда понимал, что нужна хоть неделя, чтобы научиться кое-как тренькать на пианинах; да, пианисту требуется несопоставимо больше искусства, ума и тонкости, чем волейболисту; но зачем же сравнивать несравнимое? и зачем человек лезет не в своё дело? Сравни пианиста со скрипачом, с флейтистом.
Попробуем, однако, приложить логику этой статьи к футболу. Человеку и пятнадцати минут не нужно, чтобы научиться играть в футбол: бей себе да беги, беги и бей. И опыт накапливай. Ума тоже не требуется. Не случайно у Стругацких футболисты — братья по разуму. Не сомневаюсь, что даже сегодня IQ среднего футболиста окажется ниже, чем у среднего волейболиста, хоть там образованные люди и перевелись … Но деваться некуда: случаются и физики, и филологи, и писатели, и шахматисты, не равнодушные к зрелищному спорту. Помню моего начальника по Гипроникелю, Игоря Григорьевича Рубеля, чемпиона Ленинграда по шахматам 1958 года и заядлого болельщика ленинградского Зенита (в ту пору всегдашнего аутсайдера), а при этом человека умного и совершенно неспортивного. Он даже на стадионы ходил! Он рассуждал со мною о футболе; говорил, что Зенит хоть и внизу турнирной таблицы, а создаёт много голевых моментов. О шахматах он тоже рассуждал. Сказал, среди прочего (в 1962 году), что если б он играл сейчас, как играл в годы войны, то был бы чемпионом мира… Рубель погиб в авиационной катастрофе 4 апреля 1963 года, когда летел из Москвы в Красноярск. Ему едва исполнилось 30 лет…
Грязная игра футбол; грязная во всех смыслах, включая судейство. Грязная и жестокая, почище бокса. Изящества лишена. Алгебры совсем не требует, а мужества требует незаурядного. Тут и боль сносить приходится, и обиду, горькую обиду. Были случаи смерти на футбольном поле от сердечных приступов. Травма может превратить мировую знаменитость в никому не нужного скоро-позабытого инвалида. Невозможно бороться за мяч, не работая локтями. Невозможно не бить противника по ногам. Невозможно даже от намеренных нарушений правил удержаться, никто от этого не свободен, ни один из профессионалов. Но какое разнообразие тактических возможностей! И как зрелищно беден рядом с футболом мой некогда столь сильно любимый волейбол, даже тот, классический, вошедший в легенду! Я прикоснулся к этому романтическому волейболу в пору его увядания… Никто никогда не увидит лучших матчей легендарного советского волейбола 1930-х, 1940-х и 1950-х годов. Никому в голову не пришло записать их на кинопленку…
Прощай, волейбол!
13 января 2019 – 3 февраля 2019,
Боремвуд, Хартфордшир
помещено в сеть 10 февраля 2019