Нередко образ отвечает мало Тому, что мастер в нем желал найти, — Затем, что вещество на отклик вяло. |
Paradiso 1, 127-130
Геннадий Айги — один из самых знаменитых на Западе современных русских поэтов. Его сравнивают с Бродским: пишут, что Айги, не уступая Бродскому масштабом, находится на противоположном — «иррациональном» — краю поэтического спектра. Его не раз выдвигали на нобелевскую премию. Он переведен на множество языков. Большая энциклопедия издательства Кирилла и Мефодия (1996) отмечает, что Айги испытал «воздействие французской поэтической культуры, философии экзистенциализма и русской религиозной мысли», что в его стихах «раскрывается связь, подчас мучительная, с иррациональными глубинами бытия». Немецкий Энциклопедический словарь русской литературы Вольфганга Казака говорит, что Айги прибегает к элементам «мета-поэтики и мета-грамматики» (то есть, следовательно, осуществляет переход к другой грамматике и другой поэтике); что его стихи — «феномен крайнего нонконформизма»; что творчество Айги знаменует собою «духовный протест во имя подлинной человечности». Западные источники сходятся на том, что Айги сложен, его метафоры с трудом расшифровываются и не всегда поддаются интерпретации. Не удивительно после этого, что лондонское издательство Angel Books выпустило двуязычную книгу его избранных стихов, а журнал Time Out, оповещающий о культурных событиях Лондона, поместил портрет Айги, приехавшего [1997] для презентации книги, и называет его «великим поэтом», а также (со ссылкой на французского поэта Жака Рубо) — обладателем «одного из самых необычайных поэтических голосов на земле».
Казалось бы, невозможно сомневаться: перед нами культурное явление — грандиозное или, по меньшей мере, значительное. И вот Айги приехал и выступил в Лондонском университете. Что же мы услышали?
О ДА: РОДИНА
была как лужайка страна мир — как лужайка там были березы-цветы и сердце-дитя а как те березы-цветы ветром этого мира сдувались и розы-снега окружали как ангелов-нищенок вздох сельских безмолвных!.. — и с их Свето-Жалостью вместе светили (здесь — место молчанию такому же долгому как бесконечная жизнь) мы назывались — Сияния этого многие каждый скрепляя свеченье живое вторично в страданьи (та же и здесь тишина) и слушали-были: что чистота скажет Словом единым? не прерываясь лучилось: мир-чистота |
Картины родной природы в соединении с духовным восприятием родины вызывают у автора ощущение возвышенной чистоты: вот и всё, что мы извлечём из этих строк, преодолев их намеренную затемненность. Переживание это старо как мир, известно поэтам всех времен и народов, пропето всюду: от аравийских песков до лапландских снегов. Оно всюду традиционно — что, само по себе, очень хорошо: ведь поэт не придумывает чувств, а только находит для них слова. (О мыслях в обычном значении этого слова — и говорить не приходится. Поэзия, подсовывающая нам действительно новую мысль, может случайно оказаться хорошей философией, но наверняка будет плохой поэзией.) Прописи гласят: новое в лирической поэзии достигается органическим слиянием «вечных» человеческих переживаний (ибо мы, ей-богу, мало изменились за последние столетия), одушевленных приметами места и времени, с выразительной словесной формой, скрепленной ритмом и звуком и согретой человеческой индивидуальностью сочинителя, его душевным своеобразием. (Так примерно понимал подлинную новизну Гёте; см. Разговоры с Гете Эккермана.) В приведенных строках Айги форма незначительна, если не вовсе ничтожна. Ритм изгнан почти полностью, звук беден до крайности. Тропы — либо проходные («сердце-дитя», «бесконечная жизнь», «свеченье живое» и т. п.), либо заимствованные («розы-снега»; как тут не вспомнить Мандельштама, Блока и Пушкина?), либо нелепые и ложно-многозначительные («Свето-Жалость»; в авторском написании обе части слова идут с прописной буквы). Графическое оформление стихов в книге — еще одна нелепость, которую нам выдают за новаторство, хотя ей — сто лет в обед. Отказом от знаков препинания, помнится, баловался еще Аполлинер: эпатировал буржуев. Той же незамысловатой природы — и отказ от прописных букв, и размещение на строке возможно меньшего числа слов. Всё это было — да прошло, потому что не работает. Иначе говоря, в приведенном тексте нет ни новизны, ни метафизических глубин, ни сложного или загадочного содержания, а всё «иррациональное» и «мета-грамматическое» сводится к простому невладению нормативной русской речью.
Спросят: откуда же взялась репутация Айги? Ведь что-то должно стоять за всеми теми учеными словами, с помощью которых нам объясняют значение его музы? Этот вопрос напрашивается, и ответить на него можно по-разному. Например, так:
Горные вершины Спят во тьме ночной; Тихие долины Полны свежей мглой. Не пылит дорога, Не дрожат листы... Подожди немного, Отдохнешь и ты. |
Эти стихи, в сущности, о том же: о переживании природы (мира) как чистоты, — но с одним важным отличием: в них нечего объяснять. Не в том смысле, что тут нет метафизических глубин или иррационального содержания (как раз наоборот: глубины здесь разверзаются космические, стихи же — всякие стихи — иррациональны по самой своей природе, недаром в рациональном платоновом Государстве для поэтов нет места), а в том смысле, что здесь не нужен посредник между поэтом и читателем. Любой человек, если только он не глух к поэзии, тотчас увидит и признает, что перед ним — чудо, та самая «статуя», которая, по Готье, «переживет народ», — но как только это признано, ученый литературовед становится не нужен. Особенно западный, русским языком овладевший иной раз на удивление хорошо, а русской просодии не чувствующий.
Литературоведение — наука молодая и беспокойная: беспокоится за свою репутацию и место среди других наук. Ее беспокойство понятно. Особенностью этой науки является то, что она не в состоянии определить свой предмет. Определение литературы — отсутствует. И уж подавно литературовед не располагает весами, позволяющими отличить хорошее от плохого. На вопрос, что замечательно, а что — дурно, в прежние века (когда литературоведов не было) отвечали критика и читатели, то есть общество в целом, причем иногда поиски ответа затягивались на несколько поколений. Но для исследователя литературы посредственное художественное произведение может оказаться не менее интересным, чем шедевр. «И не менее полезным», добавят литературоведы. Химику, скажут они, всё равно, что думает обыватель о кислороде или сернистой кислоте, — так почему же ученый, занимающийся словесностью, должен брать в расчет мнение обывателя о романе или поэме? Что мертвая материя обходится без человека, а литература без него обойтись не может, — этого они не вспоминают.
Обыватель, со своей стороны, присматривается к тому, что делается в университетах, — в особенности если сам он к словесности равнодушен и своего мнения не имеет. За интересами обывателя внимательно следит журналист. Так возникает цепная реакция «эпидемических внушений», о которой Лев Толстой писал: «Важность события, как снежный ком, вырастая всё больше и больше, получает совершенно несвойственную своему значению оценку, и эта-то преувеличенная, часто до безумия, оценка удерживается до тех пор, пока мировоззрение руководителей прессы и публики остается то же самое...».
Первая жертва «эпидемических внушений» — сам автор, теряющий голову от успеха, перестающий понимать, на каком он свете. Айги — типичнейшая из таких жертв. Перед нами человек обманувшийся и обманутый. В начале 1960-х он оказался в немилости у кремлевского начальства и был взашей вытолкан в полуподполье и самиздат, что немедленно выделило его из толпы. Настрадался он, кажется, по-настоящему. Весу в глазах критического общественного мнения прибавило ему еще и то, что родом он из деревенской глуши, из недр далеко не благополучного и тоже настрадавшегося чувашского народа. В России ведь до сих пор поощряют «выходцев из народа» — как если бы все прочие вышли из какого-то другого места. И вот диссидент, к тому же и пишущий свободным стихом (а кто тогда не бредил свободой?), был выхвачен лучом юпитера. Его стали печатать за границей (там всегда находятся ценители русского слова), — а к загранице в России отношение особое; да и вообще «нет пророка в своем отечестве». И — снежный ком покатился...
Осталось отвести утверждение, что Айги — нонконформист. Нонконформистом он, пожалуй, и был — в затхлые советские времена, когда не только семантический пуантилизм, а и самые обычные, со времен Фета (или, уж во всяком случае, Блока) бытующие у нас повествовательные верлибры казались властям непозволительной дерзостью. Но уже со времен послесталинской оттепели общественный вкус всё более склонялся в сторону всяческого словесного экспериментаторства — и по той же самой причине: в пику советскому академизму. К началу 1970-х левая эстетика настолько утвердилась если не в печати, то в умах, что следование ей утратило последние признаки бунтарства. Представление о норме рухнуло, приспосабливаться или не приспосабливаться стало не к чему. О послеперестроечном времени и говорить не приходится. Академизм и авангард советской поры попросту поменялись местами. Теперь нонконформист в поэзии — тот, кто не отвергает с порога сокровищ традиционного стиха. Наоборот, верлибрист — именно приспособленец, подлаживающийся к вкусу тех, кто не любит и не понимает стихов.
Утверждение Вольфганга Казака, что стихи Айги — «духовный протест во имя подлинной человечности», тоже несостоятельно. В приведенном стихотворении (а оно характерно) не видно ни особой духовности, ни протеста; по форме это самый расхожий неоконформизм: приспособленчество к запросам западных университетских славистов и испорченному вкусу российской окололитературной публики. Нет здесь и человечности. Отказ от грамматической нормы делает текст механистичным — в духе стихов, писать которые давно уже научены компьютеры-роботы, — то есть именно бесчеловечным.
Нельзя не чувствовать симпатии к чувашскому народу, полузадушенному в объятиях «первого среди равных». Можно, по-видимому, испытывать сочувствие к Геннадию Айги как человеку, — но было бы ошибкой распространять эти чувства на его сочинения, — по крайней мере в том случае, если любовь к родной культуре для нас — не пустой звук, а родная словестность (по выражению Ходасевича) не дом терпимоcти. Вероятнее всего Геннадий Айги — не мошенник и не откровенный спекулянт, каковых в литературе немало. На счет своего литературного дара, робкого и незначительного, он обольщается честно, да и подкрепление черпает в словах и делах людей, которых прямыми жуликами не назовешь. При всём том продуктом содружества Айги и его западных университетских покровителей является обман. Его тексты, не лишенные расхожей поэтичности, но напрочь свободные от какого бы то ни было словесного мастерства и вообще от работы над словом, не являются стихами и лежат за пределами искусства.
май 1997,
Боремвуд, Хартфордшир,
помещено в сеть 2 февраля 2002
журнал НОВЫЙ МИР (Москва), №10 (октябрь), 1997
газета ГОРИЗОНТ (Денвер), №84 15 ноября 1998
журнал НА НЕВСКОМ ПРОСПЕКТЕ (СПб), №8, август 2005 (расширенный вариант; с редакционными искажениями)
в книге:
Юрий Колкер.
УСАМА ВЕЛИМИРОВИЧ И ДРУГИЕ ФЕЛЬЕТОНЫ. [Статьи и очерки] Тирекс, СПб, 2006