Прочтем, только без дураков, по-настоящему, такое вот, с позволения сказать, «стихотворение»:
вижу — и думаю с болью — и вследствие боли я вижу — и боль от любви — это длящаяся на длительность жизни! — это — как круг из видений и мыслей… — это — светило из боли: вместо огня заполняемое болью безбрежной и неиссякаемой — центр-озарение жизни моей: всё же — было в безмолвии: место и — место Любви! — тишина и сияние сына… — последняя роза: дитя… (о все видится мне: даже зубки нежны словно сердце!.. — а свет глаз — словно песнь на лице беспределен и неограничен) |
Что и говорить: «круг из видений и мыслей»! Необъятный. Ни отнять, ни прибавить. Любит, похоже, отец сына. И говорит об этом стихами. Или не стихами? Нет, вроде бы стихами: «зубки слово сердце», «свет глаз — словно песнь», «роза: дитя». Сравнения; метафоры там всякие, гиперболы. Есть, судя по всему, и аллегории: Свобода, Победа, Любовь — все с прописной, как положено в тексте художественном. Ну, и мысль. Не то, чтобы неожиданная и поражающая воображение (да и к чему это?), зато всякому понятная: сына люблю.
Мастерство — тоже тут: начать «текст» со строчной буквы — это ли не мазок мастера, не печать гения? Отбросить кое-где знаки препинания (непременно опуская последнюю точку, чтобы читатель, не дай бог, не подумал, что поэт исписался) — тоже печать мастерства и профессионализма, fecit большого художника. Потому что аккуратненькими-то катренами, ямбами да хореями, всяк в наши дни писать может. Тут не развернешься, мастерства не окажешь, да еще и в толпе затеряешься.
Почитаем еще… Нет, сперва послушаем:
а |
Да-да, вы не ослышались. Это — законченное произведение. А. Спокойное такое, величавое. Необъятное. С него, с этого величественного гласного, и алфавит начинается, и фамилия автора. И вообще всё в этом мире. Главное, не нервничать, взять с этого звука пример, снять с него сливки. Тогда мы многое услышим: и «я помню чудное мгновенье», и «сотри случайные черты», и «Одиссей возвратился, пространством и временем полный». Тут всё. Не слышите? Тогда — вы жалкий обыватель, в поэзии не смыслящий. Нечего со свиным рылом в калашный ряд соваться.
Потому что специалисты, эксперты — слышат и восхищаются.
Кирилл и Мефодий (энциклопедия) сообщает, что в стихах Геннадия Айги «раскрывается связь, подчас мучительная, с иррациональными глубинами бытия». Немецкий энциклопедический словарь русской литературы Вольфганга Казака говорит, что Айги прибегает к элементам «мета-поэтики и мета-грамматики» (то есть, следовательно, осуществляет переход к другой грамматике и другой поэтике); что его стихи — «феномен крайнего нонконформизма»; что творчество Айги знаменует собою «духовный протест во имя подлинной человечности». Западные источники сходятся на том, что Айги сложен, его метафоры с трудом расшифровываются, не всегда поддаются интерпретации — и этим завораживают. Его сравнивают с Бродским: пишут, что Айги, не уступая Бродскому масштабом, находится на противоположном — «иррациональном» — краю поэтического спектра (Бродский, стало быть, — на рациональном; молодцы!). Айги несколько раз выдвигали на нобелевскую премию.
Почитаем еще. Может, мы с вами чего-то недослышали. Ведь эксперты-то деньги за свой труд получают, все при дипломах и университетских должностях. Профессора и доценты. Нельзя же их всех разом в шарлатаны списать!
была как лужайка страна мир — как лужайка там были березы-цветы и сердце-дитя а как те березы-цветы ветром этого мира сдувались и розы-снега окружали как ангелов-нищенок вздох сельских безмолвных!.. — и с их Свето-Жалостью вместе светили (здесь — место молчанию такому же долгому как бесконечная жизнь) мы назывались — Сияния этого многие каждый скрепляя свеченье живое вторично в страданьи (та же и здесь тишина) и слушали-были: что чистота скажет Словом единым? не прерываясь лучилось: мир-чистота |
Картины родной природы. Милая родина. Возвышенность и чистота. Чего больше? Тут всё — как надо. Вам чего-то недостает? Поэзии, говорите? Нет, вам недостает расхожей поэтичности, слащавой, куплетно-песенной манной каши (объясняет нам доцент от литературы). Вам бы попроще, правда? «Ах, васильки, васильки! Сколько вас выросло в поле…»? Вы — в плену расхожих представлений, а поэт вам дорогу в будущее прокладывает. Не хотите такого будущего? Читайте Мцыри и Евгения Онегина! До современности вы недоросли. До иррациональных глубин бытия и мета-грамматики.
Попытаемся, однако, сказать несколько слов в защиту обывателя с его васильками. Может, не совсем он неправ. Такое бывало. Специалист, что ни говори, подобен флюсу. Иной раз он, специалист, выходит на поле боя во всеоружии, до глаз закованный в броню, — выходит против пастушка с посохом и пращей, и пастушок побеждает. Вместе с Победой пастушку и Свобода достается, и Любовь (с прописной). Васильки выручают. Простой, непредвзятый взгляд на вещи приходит на помощь. Еще и того мальчишку вспомним, который первым увидел, что король гол. Тоже поучительный пример.
Первым делом проверим, действительно ли Айги беден мыслью, — потому что это впечатление не могло у нас не возникнуть. Слова ученых о «глубинах» нас не убедили. Ответ такой: нет, не беден — если под мыслью понимать логический кульбит, умственную схему, трюкачество и циркачество. Тут Айги не лучше и не хуже поэтов прошлого. Поэзия, подсовывающая нам действительно новую мысль, иногда оказывается хорошей философией, но почти всегда бывает плохой поэзией. Лучшие поэты во все времена довольствуются общим кругом современного им знания, обходятся без кварков и банаховых пространств. Поэтическая мысль рождается из воодушевляющего соединения звука с ритмом. Именно — воодушевляющего. Она воспринимается как мысль потому, что возвышает душу, раздвигает горизонты, возбуждает воображение. «Кавказ подо мною. Один в вышине…», «Примелькается всё, лишь тебе не дано примелькаться…», «Всё утро дней на окраине мира ты простояла, глотая слезы», — это всё простые мысли, не новые, но — окрыляющие. Окрыляют нас звук и ритм в их органическом единстве. В этом смысле — Айги мыслью беден. Можно даже сказать, что мысль у него не ночевала. Ткань его «текстов» вовсе лишена этого органического единства. «Стихи» ритмизованны не больше обыденной речи (не говоря уже о хорошей прозе). Звук — расхожий, никакой, деревянный. Хуже маяковской колотушки сторожа. «Вещество на отклик вяло…» О слиянии звука с ритмом — и говорить нечего.
С мыслью покончили. Как обстоит дело с чувством? Мы слышали: сын, родина. Вроде — всё по-человечески. Но ведь и чувство идет в поэзии от того же корня: от ритма и звука. Без них оно мертво. Чувство и мысль в искусстве — одно. Тоже единство, нераздельное и неслиянное. Плохо переданному чувству не веришь. Стало быть, нет у Айги и подлинного переживания. Есть — назывное, надуманное. «Зубки словно сердце» — не чувство, а плохая физиология и отталкивающе пошлая метафора. Сердце в соседстве с зубками — не вместилище чувств, а кусок мяса.
Переходим к мастерству. Смысл мастерства — в преодолении сопротивления материала. Статуя уже заключена в куске мрамора, ее только освободить нужно, а для этого — поработать руками и сердцем, не тем сердцем, которое «словно зубки», а тем, другое имя которому — душа. Себя приходится расходовать: жить в душевном и физическом напряжении. Этого у Айги нет и в помине. Он расслабленно выплескивает перед нами «поток сознания», лишенный какой-либо стройности и организации. Получается не статуя, а лужа. Работы нет. Материал — не сопротивляется. Какое сопротивление, если что хочу, то и верчу? Мета-грамматизм как метод позволяет ссыпать в кучу любые слова, не заботясь об их смысле и взаимодействии. Свободы в этом нет: свободны мы только под сенью закона. Снимите все ограничения, и свободе — конец. Хаос — худшее рабство. Это и происходит в «текстах» Айги. Ничего другого.
Итак, ни мысли, ни чувства, ни мастерства. Откуда же взялась репутация Айги? Что-то ведь должно стоять за теми учеными словами, с помощью которых нам объясняют значение его музы? Этот вопрос напрашивается. Ответить на него можно по-разному. Например, так:
Горные вершины Спят во тьме ночной; Тихие долины Полны свежей мглой. Не пылит дорога, Не дрожат листы… Подожди немного, Отдохнешь и ты. |
Эти стихи, в сущности, о том же, о чем и Айги пишет (и о чем всегда поэты писали и пишут): о переживании природы как чистоты, о бренности человеческой жизни, о скорби расставания с жизнью, в данном случае светлой скорби, вообще о многом, — но с одним важным отличием: в них — нечего делать доценту от литератры; нечего объяснять. Не в том смысле, что тут нет метафизических глубин или иррационального содержания. Как раз наоборот: глубины здесь разверзаются космические, а стихи — вообще все и всякие стихи — иррациональны по самой своей природе, неразумны, внеразумны; народному благосостоянию не служат, в телегу их не запряжешь, лошадь ими не накормишь. Нет, в этом переложении из Гёте (хотя и зря про него говорят, что оно лучше оригинала) — просто не нужен посредник между поэтом и читателем. Чудо совершается воочию перед всяким, кто не глух к поэзии. Человек тотчас видит, что перед ним — та самая статуя, вынутая из куска мрамора, которая, по Готье, «переживет народ». Но как только чудо совершилось, ученый литературовед становится не нужен, остается без кафедры, вынужден просить пособие по безработице. Особенно литературовед западный, русским языком овладевший сносно (и выставляющий это владение как свое право на кусок хлеба с маслом и место в приличном обществе), а русской просодии напрочь не чувствующий, русских стихов — не понимающий. (Литературоведы отечественные тоже часто именно таковы.)
Современные западные университеты — на 80% богадельни для студентов и преподавателей. В них собирают молодежь, которую нечем занять после школы, и учат, скажем, драме. Даже в Оксфорде есть такая наука, по которой можно диплом получить. 98% выпускников по специальности драма становятся клерками или сантехниками, домохозяйками и домохозяевами, два процента — преподавателями для подготовки нового поколения клерков и сантехников. Эти два процента считаются учеными, пишут статьи и книги, съезжаются на конференции и симпозиумы; живут лучше, чем если бы получали пособие. Система самовоспроизводящаяся. Богатые общества могут себе это позволить. Все сыты и довольны.
Университетское литературоведение — из числа таких дисциплин. Это типичная псевдонаука, рядом с которой даже схоластика богата смыслом (не говоря уже о строгости, во многом воспитавшей европейскую мысль). Современный литературовед — не несостоявшийся писатель, как об этом твердит молва; вовсе нет: он — несостоявшийся физик или математик, школьный недоучка, неспособный к точному знанию. Он потому не ученый, что сущностное ядро литературы, несущее в себе нравственный заряд, вызванное к жизни любовью или ненавистью, в принципе не поддается упрощающей систематизации и формализации, — он же, литературовед, не понимает этого, не видит очевидного, наводит телескоп на слово счастье, микроскоп на слово горе — и с упоением откидывает костяшки на счётах. Вынося за скобки душу, литературовед с водой выплескивают ребенка. Строго научный подход к литературе дает так мало, что тут говорить не о чем; науку приходится симулировать. Когда же литературовед, опомнившись на минуту, не выносит душу за скобки, он опять не ученый, потому что пристрастен, в то время как настоящая наука беспристрастна. Неудивительно, что всё лучшее в изучении литературы сделано не учеными, а философами и писателями. Немыслимо назвать литературоведом Михаила Бахтина.
Заметим еще, что литературоведение не в состоянии определить свой предмет. Определение литературы отсутствует — и уж подавно литературовед не располагает весами, позволяющими отличить хорошее от плохого. На вопрос, что замечательно, а что — дурно, в прежние века и тысячелетия (когда литературоведов не было) отвечали критика и читатели, то есть общество в целом, причем иногда поиски ответа затягивались на несколько поколений. Но для исследователя литературы посредственное художественное произведение зачастую не менее интересно, чем шедевр. Так исследуются тексты, лежащие за пределами литературы, литературе не принадлежащие, за литературу выдаваемые. В такую ошибку в принципе не может впасть ученый, исследующий природу. Слон и комар, водород и уран — равновелики перед наукой. Литературоведу же и горя мало. Ему требуется «материал», чтобы получать гранты. Где есть спрос, есть и предложение. Так явились миру современные писатели типа Айги, имя же им легион: писатели, пишущие не для читателя, а прямо для университетского литературоведа.
Между тем обыватель присматривается к тому, что делается в университетах, — в особенности если сам он к словесности равнодушен и своего мнения не имеет. За интересами обывателя внимательно следит журналист. Возникает цепная реакция «эпидемических внушений», о которой Лев Толстой писал: «Важность события, как снежный ком, вырастая всё больше и больше, получает совершенно несвойственную своему значению оценку, и эта-то преувеличенная, часто до безумия, оценка удерживается до тех пор, пока мировоззрение руководителей прессы и публики остается то же самое…».
Первая жертва «эпидемических внушений» — сам автор, теряющий голову от успеха, перестающий понимать, на каком он свете. Айги — типичнейшая из таких жертв. Перед нами человек обманувшийся и обманутый. В начале 1960-х он оказался в немилости у кремлевского начальства, был вытолкан в полуподполье и самиздат, что немедленно выделило его из толпы. Настрадался он, кажется, по-настоящему. Весу в глазах критического общественного мнения прибавило ему еще и то, что родом он из деревенской глуши, из недр далеко не благополучного и тоже настрадавшегося чувашского народа. В России ведь до сих пор поощряют «выходцев из народа» — как если бы все прочие вышли из какого-то другого места. И вот диссидент, к тому же и пишущий свободным стихом (а кто тогда не бредил свободой?), был выхвачен лучом юпитера. Его стали печатать за границей (там всегда находятся ценители русского слова), — а к загранице в России отношение особое; да и вообще «нет пророка в своем отечестве». И — снежный ком покатился…
Вздор, конечно, и то, что Айги — нонконформист. Как раз наоборот. Нонконформистом он, пожалуй, и был, но лишь в затхлые советские времена, когда не только семантический пуантилизм, а и самые обычные, со времен Фета (или, уж во всяком случае, Блока) бытующие у нас повествовательные верлибры казались властям непозволительной дерзостью. Но с началом послесталинской оттепели общественный вкус уверенной поступью двинулся в сторону всяческого словесного экспериментаторства — и по той же самой причине: в пику советскому академизму. К началу 1970-х левая эстетика настолько утвердилась если не в печати, то в умах, что следование ей утратило последние признаки бунтарства. Представление о норме рухнуло, приспосабливаться или не-приспосабливаться стало не к чему. О послеперестроечном времени и говорить не приходится. Академизм и авангард советской поры попросту поменялись местами. Теперь нонконформист в поэзии — тот, кто пишет ямбами и хореями, кто не отвергает с порога русского традиционного стиха. Наоборот, верлибрист — именно стопроцентный приспособленец, подлаживающийся к вкусу тех, кто не любит и не понимает стихов.
Слова Вольфганга Казака, что стихи Айги — «духовный протест во имя подлинной человечности», не выдерживают критики. Против чего Айги протестует? Против ямбов, которые этому неудачливому сочинителю попросту не даются? Где тут духовность? Тут и душевности нет — одно малодушие. Перед нами не протест, а угодливое и расчетливое приспособленчество к запросам западных славистов и испорченному вкусу российской окололитературной публики. Нет здесь и человечности. Отказ от грамматической нормы делает текст механистичным — в духе стихов, писать которые давно уже научены компьютеры-роботы, — то есть именно бесчеловечным.
Нельзя не чувствовать симпатии к чувашскому народу, полузадушенному в объятиях «первого среди равных». Можно, по-видимому, испытывать сочувствие к Геннадию Айги как человеку (статья написана при жизни Айги); можно принять, что он — не мошенник и не откровенный спекулянт, каковых в литературе немало; что на счет своего литературного дара он обольщается честно). Примем это. Говорят, его в своё время отечески поощрили Пастернак и Богатырев. Известно, что и теперь Айги черпает поддержку в словах и делах людей, которых прямыми жуликами не назовешь, но было бы ошибкой распространять эти чувства на его сочинения, — по крайней мере в том случае, если любовь к родной культуре — не пустой для нас звук. При всём том продуктом содружества Айги и его западных университетских покровителей является обман. Его тексты, не лишенные расхожей поэтичности, но напрочь свободные от какого бы то ни было словесного мастерства и вообще от работы над словом, не являются стихами и лежат за пределами искусства.
май 1997 // июнь 2005,
Боремвуд, Хартфордшир;
помещено в сеть 6 октября 2011
журнал НОВЫЙ МИР (Москва), №10 (октябрь), 1997 (первый вариант статьи)
газета ГОРИЗОНТ (Денвер), №84, 15 ноября 1998
журнал
НА НЕВСКОМ ПРОСПЕКТЕ
(СПб), №8, август 2005
(с редакционными искажениями)