Термин вторая литература (неловкий, но по существу верный) обычно соотносят с большой группой авторов, оторванных в России от печатного станка. Этот своеобразный социум, в котором представлены все мыслимые литературные жанры и отношения, вот уже четвертое десятилетие существует в Ленинграде без видимых соприкосновений с субсидируемой литературой, как бы параллельно ей, и сейчас можно говорить о появлении четвертого послевоенного поколения независимых писателей. Тех, кто понимает писательство как дело своей жизни и достиг в нем приемлемого для профессионализации уровня, в этом городе сотни. Это беллетристы, поэты, драматурги, литературоведы, критики, переводчики, искусствоведы, публицисты. Появились редакторы-составители сборников, жертвующие этому занятию временем, деньгами, а иногда и свободой. Годами существуют машинописные журналы, заслужившие это имя разнообразием материала и регулярностью выпуска. Общая черта ленинградской второй литературы (и в этом ее отличие от московской) — связность: авторы, в достаточной мере заявившие себя таковыми, составляют один круг, живут в одном информационном поле с немногими полюсами, — тогда как в столице члены одного кружка зачастую не знают о существовании другого. Различие между двумя культурными центрами России объясняется тем, что в Москве, несмотря на близость Кремля, дышится свободнее: Москва богаче книгами, изданными на Западе; рукопись московского автора быстрее достигает типографии. Поэтому и значение самиздата в Ленинграде несравненно больше.
Журнал Часы выходит с середины 1970-х, последние годы — ежеквартально; в 1984 году появились номера с 41 по 44. Тираж журнала держат в секрете, но можно предположить, что он невелик: 20-25 экземпляров, три машинописных закладки. Внешний вид номера таков: это толстый, тяжелый том, в твердом, не всегда аккуратном переплете, объемом в 400-500 страниц делового формата, с фотографическими иллюстрациями, иногда цветными. Материал сгруппирован в 4-5 постоянных отделов; всегда представлены проза и поэзия, чаще всего — несколькими именами то и другое; затем обычно следуют переводы, оригинальные религиозно-философские или социологические статьи, критика и/или литературоведение, обзоры живописи так называемых левых художников, заметки о джазе, сообщения, некрологи и т.п. Руководители журнала1
1 Их имена не значатся на титульном листе, но известны решительно всем.
— редакционная коллегия с неизменным, из года в год, ядром — имеют целью представить всю сегодняшнюю независимую культуру Ленинграда, а в последние годы — и Москвы, без различия школ и направлений; перепечатки, даже добытые из спецхранов, отклоняются; существование русско-советской и зарубежной русской литератур игнорируется; уровень публикаций сознательно принесен в жертву регулярности выпуска: литературный процесс — если воспользоваться шероховатым термином эпохи массовой культуры — должен быть, по их мысли, отражен в журнале как он есть, — принцип, выразительно закрепленный в самом названии издания.
Отдельными томами выходят приложения к Часам: большие вещи прозаиков, индивидуальные сборники поэтов, переводная проза. Номера журнала и тома приложений к нему продаются по умеренным ценам: издатели компенсируют (вероятно, не полностью) расходы на машинопись, бумагу и переплетные материалы. Авторских гонораров нет. Журналом учреждена ежегодная премия имени Андрея Белого по разделам поэзии, прозы и критики: символическая денежная сумма, после вручения которой в узком кругу приглашенных происходит чествование лауреата, а он, если присутствует, произносит речь. Иногда лауреатами становятся москвичи или даже эмигранты. Кажется, лауреатом может стать писатель и вовсе не принадлежащий к кругу авторов журнала, — которых, по составленному недавно каталогу, несколько сот.
Рукописи, поступившие в Часы, подвергаются редактированию, порой чрезмерному. Важнейшая часть редакторской работы диктуется соображениями самоцензуры: журнал осторожный, редко позволяющий себе выпады в адрес режима. На страницах Часов невозможен мат: вместо него, как в академическом Пушкине, дают отточия. Есть и другие ограничения, налагаемые практикой на первоначальный замысел полного представительства, — замысел, кстати сказать, противоречивый, в рамках журнала неосуществимый. Так, большинству деятелей новой культуры будущая Россия видится православной, и Часы невольно сделались органом русского православного возрождения. То же и в области эстетики. Представления о левом, прогрессивном и революционном искусстве, опирающиеся на целый ряд других, столь же скомпрометированных слов и, по сути своей, атавистические, — сохраняют власть над редакторами. Предпочтение отдается текстам экстравагантным, поиск новизны и оригинальности признается целью искусства.
Самый факт существования такого общественного предприятия как Часы — в стране, где достаточно быть автором, чтобы стать узником, — вызывает у многих понятное недоумение. Говорят, например, что редакция добровольно представляет тексты на цензуру в Большой дом (так называют в Ленинграде резиденцию КГБ); говорят даже, что журнал финансируется оттуда. Это, хочется верить, не так. Но невозможно сомневаться, что о существовании журнала властям хорошо известно, что поименно известны не только его редакторы, но и каждый из авторов со всей его подноготной, — что, следовательно, журнал существует с молчаливого согласия КГБ и в каком-то смысле ему удобен. Будь это иначе, журнал тотчас закрыли бы: две-три угрозы машинисткам, прокурорские предостережения составителям, обыск с выемкой переплетного оборудования, запасов бумаги и архива, место хранения которых — секрет полишинеля, — всё это вопрос нескольких дней. В чем же причина толерантности КГБ? Наиболее выигрышное и самою редакцией принятое объяснение таково: КГБ вынужден считаться с Часами, он терпит журнал по необходимости, а Часы тем временем осуществляют свою культурную миссию. Возможна и такая трактовка: гебисты сохраняют журнал, поскольку к нему, как мотыльки на пламя, слетаются потенциальные диссиденты. Но гипотетически нельзя исключить и необъявленного сотрудничества сторон, основанного на временном совпадении интересов и сходной историософии.
Конечно, наугад выбранный представитель кругов, близких к Часам, не допускает и мысли о сотрудничестве с режимом. Это, как правило, очень образованный человек, работающий сторожем или кочегаром; у него есть друзья и в эмиграции, и в ссылке, и в заключении; он сам может в любую минуту подвергнуться обыску и аресту по любому из постоянно ведущихся в Ленинграде политических дел и знает это — так же хорошо, как и то, что законов он не нарушал; он может стать обвиняемым, а значит, и осужденным, за хранение и распространение литературы, порочащей советский общественный или государственный строй, — курьезная статья, по которой, собственно говоря, можно было бы посадить вообще любого и в первую очередь — самих гебистов. Он любит Россию, удручен уничтожением ее культуры, болеет ее болью. Не в шутку, а всерьез он страдает вместе с народом и готов пострадать за него. Но не говорите с ним о крымских татарах или поволжских немцах, вообще, о других, зависящих от русского народах с их национальными бедами: он заскучает, быть может, из вежливости согласится с вами, но скорее всего не станет поддерживать разговора. Это и дает повод для высказанного нами печального предположения.
Журнал Тридцать Семь, возникший одновременно с Часами, прекратился в 1980 году в результате прямого вмешательства КГБ. Спустя год или около того этому изданию наследовал Обводный Канал, созданный и поддерживаемый представителями того же литературно-философского кружка. В замене авангардистски-прихотливого, семантически индифферентного названия Тридцать Семь многозначительным Обводный Канал выразилось как возмужание русского независимого общественного сознания в целом, так и повзросление самих писателей, среди которых самым активным сейчас около сорока.
Новое русло народного самовыражения — вместо отнятого, одетого в дорогостоящий академический гранит; канал, спасающий от наводнений пошлости и лжи, — вот неполный перечень подразумеваемых этим названием патетических аллюзий. (Название даже перегружено смыслами. В наши дни Обводный канал — сточная канава ленинградской промышленности. Это привносит в игру слов новый элемент: пафос отверженности, атмосферу клоаки и подполья. Но непосредственный образ самой грязной из естественных и искусственных рек невской дельты — все же господствует над этой тонкой отсылкой и шаржирует название, давая лишний повод для сентенции о том, сколь тщательно следует выверять литературные имена.) В отличие от Часов, Обводный Канал выходит нерегулярно: номера формируются по мере накопления материала, удовлетворяющего эстетическим требованиям редакции. Уровень этих требований высок, причем они не связаны какой-либо предварительной установкой и являются чисто литературными. Выдержанный вкус и серьезность редакционной коллегии, состоящей из профессиональных филологов, придает журналу более консервативный по сравнению с Часами оттенок. Отношение к текстам здесь более тщательное: они не будут перередактированы до степени искажения авторского замысла; корректорская работа выполняется лучше. Зато спектр журнала не так широк. Упор сделан на поэзию и беллетристику, ведущая роль принадлежит поэзии. Круг авторов Обводного Канала отчасти совпадает с авторским составом Часов, публикуются в нем и москвичи. Как и в Часах, критические статьи часто появляются под псевдонимами. К концу 1980 года вышло не более десяти номеров журнала — объемом в 300-400 страниц каждый, тиражом, можно предположить, минимальным: 7-8 экземпляров. Иллюстраций нет, переплет жесткий, профессиональный. Круг читателей журнала очень узок, не более трех-четырех десятков человек, и столь же взыскателен. Не будучи в общественном отношении начинанием сколько-нибудь заметным, Обводный Канал не успел еще навлечь на себя раздражения властей. Однако его культурное значение велико. В 1984 году журнал выпускали три человека.
Почти теми же силами выпускался в 1980-81 годах Диалог — «домашний журнал», по определению одного из его авторов-составителей. Он как бы заполнил собою паузу между концом Тридцати Семи и началом Обводного Канала. Здесь публиковались философские и публицистические работы, в том числе и переводные. В 1980 году редакция Диалога распространила среди неподценэурных авторов анкету об Александре Блоке. Развернутые ответы, характеризующие творчество поэта, его посмертную судьбу и гром правительственных литавр по случаю его 100-летнего юбилея, дали около двадцати представителей второй культуры. Эти ответы были напечатаны в третьем (кажется, последнем) номере журнала.
Северная Почта (с подзаголовком: «Журнал стихов и критики») выходила в 1979-80 годах и оставила заметный след в среде читателей самиздата. Высокий авторитет издания определился, с одной стороны, подбором авторов, с другой — пафосом служения русской литературе, проявившемся, например, в той изумительной педантичности, с которой его единственный редактор-издатель С. В. Дедюлин воспроизводил авторскую версию стихотворных текстов. В качестве анекдота передают рассказ о том, что из-за одной только запятой, вызывавшей у него сомнение, Дедюлин специально ездил в Москву. Другой заслугой Северной Почты были публикации архивных материалов, выполненные с тем же характерным для журнала чувством исторической ответственности. Тонкие книжки журнала не переплетались, но готовились так тщательно, содержали материал столь интересный, что у читателей невольно являлось желание сохранить их, — и многие сами отдавали их в переплет. Хорошо помню такой переплетенный комплект журнала, данный мне на прочтение, — восемь номеров, — и ту значительность, с которою он был мне вручен. Тираж Северной Почты, видимо, не превышал одной машинописной закладки.
Важным успехом Северной Почты можно считать преодоление кастовой узости, неизбежной для протестанта, но унижающей созидателя: и критические статьи, и литературоведческие публикации касались в журнале как неподцензурных, так и русско-советских авторов. Формуле: «вы не замечаете нас — мы не станем замечать вас», мелкой и ребяческой, была противопоставлена открытость, признание единства русскоязычной культуры — признание, сделанное с серьезностью и достоинством, непривычным для советских катакомб. Одновременно журнал перекидывал мост и к зарубежной русской литературе, как бы подвергая сомнению оба крайних взгляда: невозможность литературы при тоталитаризме, отстаиваемую Дж. Орвеллом, и плодотворность гнета, будто бы способствующего творчеству, идею, провозглашенную сегодняшними русскими писателями-почвенниками. Действительно, непосредственный опыт поставляет слишком много исключений из этих схем. Нельзя отрицать взаимного проникновения трех русских литератур современности, как бы тщательно ни обособлялись они по горизонтали и вертикали. Через сто лет взору исследователя предстанет нечто целое.
Большинство журналов последнего времени выходит анонимно, без редакционного списка. Издатель Северной Почты — скорее из скромности, нежели из осторожности — вместо своего имени указывал на титульном листе журнала имя известного во второй литературе (и, как некоторые полагают, гарантированного от прямых репрессий) поэта Виктора Кривулина, предварительно испросив его согласия на эту мистификацию. Журнал прекратился в начале 1981 году, после вынужденной эмиграции С. Дедюлина.
Другим журналом, державшимся на энтузиазме и предприимчивости одного человека, было Молчание, последний (восьмой) номер которого вышел в начале 1984 года. Комментарием к несколько неожиданному названию журнала служил эпиграф из Станислава Ежи Леца на заглавном листе каждого номера: «Вначале было слово, потом — молчание», — многозначительная аллюзия, в которой угадывается и эсхатологический каламбур, и оглядка на контраст между, быть может, излишней экзальтацией серебряного века и стерилизацией художественного слова в последующие десятилетия; и даже намек на теперешний спад интереса к поэзии, вызванный концом прекрасной эпохи. Идеей журнала было вернуть созвучья эпохам молчания, современной и ей предшествовавшей. Эта благородная цель, вместе с неожиданной молодостью редактора-издателя, искупают, на мой взгляд, и эстетическую аморфность Молчания, и досадные небрежности в его исполнении. Авангардистская и полусерьезная проза соседствовала в журнале с консервативной поэзией, семнадцатилетние авторы — с Владиславом Ходасевичем и Софией Парнок и статьями об этих забытых Россией поэтах. Замечательно, что бережное отношение к трудам предшественников, их реставрацию и реабилитацию осознало как свой долг самое молодое поколение второй литературы. Вчерашний школьник напомнил нам, что отсекающие прошлое не могут ни осмыслить настоящего, ни предвидеть будущего. В этом смысле Молчание явилось как бы реакцией на Часы, отклоняющие перепечатки, будь они даже архивными находками. Плоскому лубку сознательно противопоставлена стереоскопия современности, приверженности сиюминутному — совесть поколений, бросающая сноп света вперед. Можно поручиться, что Молчание — несмотря на минимальный тираж — было бы подавлено властью. Но журнал прекратился без начальственного окрика, просуществовав около полутора лет, с 1982-го по 1984-й, причем выходил в течение этого времени регулярно: один раз в два месяца. Книжки журнала содержали до 350 страниц. Они клались издателем в картонные скоросшиватели и распространялись среди его друзей в количестве 7-8 экземпляров; вероятно, впрочем, что в этом кругу с номера снимали еще такое же число копий. Эстетический ракурс журнала и компания привлекаемых к участию в нем авторов часто менялись и не успели устояться.
Ленинградский Еврейский Альманах (ЛЕА) начал выходить в сентябре 1982 года и продолжается до сих пор. Направление его можно определить как историко-просветительное и общественно-литературное. Интересно, что почти те же цели выдвигал основанный за 101 год до ЛЕА петербургский русско-еврейский журнал Восход — «бесцензурный, ежемесячный учебно-литературный и политический», как значилось в подзаголовке. Легко видеть различие и сходство двух еврейских изданий, разделенных столетием. Восход был бесцензурным — выпуски ЛЕА, выходящего в эпоху новой разнузданной кампании правительственного антисемитизма, подвергаются жесткой самоцензуре, из них устраняется все, что могло бы быть квалифицировано как антисоветская пропаганда. И, однако, несмотря на добросовестнейшие усилия обойти стороной политику, ЛЕА, как и Восход, является изданием политическим — уже потому, что самое слово еврей в современной России густо насыщено политическими смыслами и чуть ли не приравнивается к антисоветчине. Сейчас в Ленинграде нет более одиозного для властей издания. Готовится альманах в условиях почти конспиративных, и все же не все авторы выступают в нем под псевдонимами. Не вдаваясь в историю травли, открытой против ЛЕА, отметим лишь, что задуманный как ежемесячник, он выходит и редко, и нерегулярно, а двое из наиболее деятельных его редакторов в короткий срок оказались за пределами СССР.
Альманах публикует материалы кружков по изучению истории евреев России, компилятивные статьи на темы Священного писания, комментарии к Пятикнижию и его интерпретации современными авторами и писателями прошлого. Имеются перепечатки, среди них — стихи живших в России еврейских классиков первой половины XX века в переводах с иврита. Рядом с заметкой о квартирном еврейском театре, разогнанном в 1983 году, находим статистический материал, показывающий динамику вытеснения национальных меньшинств из вузов и научных учреждений, очерк о герое второй мировой войны, сообщение о самодеятельных курсах еврейской кухни, календарь национальных праздников, и т.п.
В программной статье, открывающей первый выпуск, авторы называют ЛЕА «скромным начинанием». Действительно, и по объему (каждый номер содержит около 80 страниц машинописи), и по спектру тем ЛЕА уступает не только выходившему сто лет назад Восходу, но и знаменитому в 1970-х годах журналу московского самиздата Евреи в СССР. Но тираж ЛЕА намного превосходит тиражи всех существующих в Ленинграде машинописных журналов, у него сотни читателей, и интерес к нему растет. Альманах чужд кастовой узости, обращен лицом к мировой культуре. Девизом первого выпуска стали вкрапленные в передовицу слова Пушкина: «Дикость, подлость и невежество не уважают прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим»; там же приветствуется национальное возрождение всех народов, в том числе и русского. На титульном листе третьего выпуска значится: Etiam in tenebris, Даже во мраке, — эпиграф, которым русские евреи определили свое место и время. На исходе 1984 года вышел четвертый выпуск альманаха.
В начале 1980-х в Ленинграде выходил реферативный журнал Сумма. В нем печатались обзоры самиздата, советских и зарубежных книг и публикаций, сообщения о событиях и публицистические статьи, иные из которых носили действительно антисоветский характер и даже призывали к уничтожению большевизма. Журнал выходил не чаще чем раз в полгода, объемом до 150 страниц небрежной и очень разнородной машинописи, имел сменную редакционную коллегию и всегда печатался на одной и той же довоенной (и очень неудобной) пишущей машинке, у которой не было ни владельца, ни постоянного адреса. Все авторы Суммы выступали под псевдонимами. Журнал обменивался информацией с Хроникой текущих событий, причем почтенный источник всегда корректно упоминался. Тираж Суммы не превышал одной машинописной закладки, читали журнал или даже просто слышали о его существовании очень немногие.
Имеются, несомненно, и другие машинописные тетради, выходившие и выходящие с той или иной степенью регулярности на периферии ленинградского самиздата.
Что касается текстов, не связанных с периодикой, то здесь любой перечень будет неполным. Конечно, стихотворные сборники, романы и повести, подготовленные авторами и их ценителями, ходят по рукам и обсуждаются. Существуют три поэтических антологии: Живое Зеркало К. Кузьминского (1973), Лепта (1975) и Острова (1982), готовится четвертая. Книга Война против евреев — о преступлениях нацистов — переведена с английского и существенно дополнена переводчиком. В сотнях копий разошелся трактат известного ученого-библиографа И. Ф. Мартынова Рецидив черносотенной пропаганды (1983), составивший основу толстого тома под названием Дело Корнеева (Материалы об антисемитских выступлениях московского журналиста Льва Корнеева и попытках общественности пресечь его антиконституционную, преступную деятельность). В 1983 году вышел том работ современного московского философа и эссеиста Г. С. Померанца, снабженный его биографией. В 1982-83 годах разошлось в машинописи двухтомное собрание стихов Владислава Ходасевича, с большим очерком жизни и творчества поэта, обширной иконографией и подробным историко-литературным комментарием к стихам. Возможно, самиздат вступает в новую фазу: его читатель не довольствуется уже голыми перепечатками, а ждет комментариев. Но одновременно существует и безбрежное море текстов безличных, не носящих следов участия наших ленинградских современников: от гороскопов и психологических тестов до сочинений по восточной медицине, йоге и парапсихологии. Они циркулируют во всех слоях общества.
Комический эпизод, возможно, вымышленный, дает представление о престиже самиздата. Рассказывают, что одна мать, озабоченная культурным воспитанием сына, на машинке отпечатала Анну Каренину и незаметно подложила подростку, не желавшему читать ничего кроме блуждающих рукописей. Действительно, с утратой доверия к русско-советской печати все больший — порою не в меру преувеличенный — интерес начинает завоевывать неподцензурное чтение. Читающих самиздат можно увидеть в автобусе, троллейбусе, в вагоне метро. Это отсутствие страха в эпоху откровенной реставрации сталинизма — и ново, и удивительно. Не вдаваясь в его анализ, отметим, что самиздат в Ленинграде стал общественным явлением, и в него так или иначе вовлечены уже не десятки, но тысячи людей.
До 1981 года вторая литература в Ленинграде не имела организационных форм. Собирались на частных квартирах для чтений и споров, реже — в местах казенных, таких как Дом писателя. В последние годы читали, спорили и пили в газовых котельных, ставших местом работы и эскапизма для многих литераторов и художников. Идея профессионального объединения, долженствующего противостоять Союзу писателей, носилась в воздухе. В 1981 году она была подхвачена кругом составителей и авторов журнала Часы — и сделалась предметом диалога с охранкой. Итогом явился Клуб-81, небывалая ассоциация писателей, не имеющих официального статуса, во главе с куратором — Ю. А. Андреевым, сотрудником Пушкинского дома, доктором наук, членом Союза писателей, инструктором ЦК КПСС по литературной части и, конечно, гебистом. Члены Клуба собираются и читают свои сочинения в лекционном зале музея Ф. М. Достоевского, часто при большом стечении слушателей. Им обещаны публикации, однако ни один из четырех коллективных сборников Клуба, составленных еще в 1981 году, не вышел (по крайней мере, к середине 1984 года). Невозможно сомневаться, что создание Клуба — попытка власти покончить со второй литературой, причем ее верхушку на известных условиях готовятся трансплантировать в первую литературу. Труднее понять, чего ждут от этого предприятия литераторы. Лишь пятеро из 80 названных в первоначальном списке кандидатов (в том числе, автор этой статьи) отказались стать членами Клуба-81.
Новой формой существования второй литературы сделались квартирные вечера, посвященные памяти покойных поэтов. В 1980 году таким образом отмечалось десятилетие гибели Леонида Аронзона (1939-1970), вероятно, первого самиздатского поэта, о котором в самиздате же появились воспоминания, а затем и исследования. Вслед за стихами Аронзона или одновременно с ними предметом неподцензурного литературоведения стало творчество Роальда Мандельштама (1932-1962), а затем и ныне живущих авторов. Вторая литература вступила в фазу рефлексии и самоанализа, в ней складывается традиция самостоятельной преемственности.
Усилился интерес к забытым, полузабытым и некогда знаменитым поэтам прошлого. До 1983 года действовал семинар Гумилевские Чтения, организованный И. Ф. Мартыновым. Инициатор семинара отыскал и систематизировал уникальные материалы, касающиеся Н. С. Гумилева и его круга. В рамках семинара были проведены вечера памяти К. К. Вагинова и обэриутов (Д. Хармса и А. Введенского), при этом многие сообщения также опирались на архивные находки. Слушателей собиралось до 20 человек. Еще большее оживление вызвала конференция, приуроченная к 95-летию со дня рождения В. Ф Ходасевича (1981). В тесной комнате коммунальной квартиры собралось более 30 человек, было прочитано четыре доклада. Впрочем, поэтами начала XX века литературоведы-добровольцы занимались всегда, и новым здесь является не интерес к такого рода исследованиям, а его интенсивность. История литературы живо переосмысляется.
Машинописный сборник Острова (антология ленинградской неофициальной поэзии, составители А. Антипов, Ю. Колкер, С. Нестерова, Э. Шнейдерман) вышел во второй половине 1982 года. В отличие от других подобных опытов, он стал первой систематической попыткой представить феномен неподцензурной поэзии всех направлений. Прежние ленинградские антологии были скорее групповыми сборниками. Выходящая в Америке антология К. Кузьминского неудовлетворительна в смысле текстологическом и, несмотря на большой объем, нерепрезентативна, ибо составлена без серьезного критического отбора. Острова, по замыслу, должны были удержать все существенные черты послевоенного периода, который теперь принято называть Бронзовым веком русской поэзии. Период этот оказался в сборнике тридцатилетием: с 1949 по 1980 год — от зарождения самиздата до ощутимого рубежа нового, еще безымянного времени. Редакторы-составители, из которых ни один не был эстетическим единомышленником другого, работали вместе более года. Они просмотрели более 6200 стихотворений 172 авторов, из которых лишь 80 имен вошло в Острова2.
2 В Живое Зеркало (1973) включено 14 авторов, в Лепту (1975) — 23.
Антология небезупречна, но сейчас, по-видимому, является все же лучшим портретом Бронзового века и единственной удовлетворительной пробой грунта ленинградской второй литературы. На ее основе можно попытаться сделать некоторые обобщения,
В сборнике рельефно вырисовываются два возрастных слоя, два поколения, и лишь намечается третье. Интервал между первыми двумя — примерно 8 лет. Каждое поколение выступает как носитель своей истины, своего эстетического и общественного ракурса; этот признак я и кладу в основу их разграничения. Предлагаемые возрастные границы небезусловны. Некоторые (впрочем, совсем немногие) из участников Островов оказались за их пределами и причислены мною к тому или иному поколению исходя из названного признака.
Поколение негативистов, те, кто родился в 1936-1941 годах, — возвестили своеобразное обновление русской поэзии в конце пятидесятых годов. В Островах их 35%. Самые знаменитые из них давно уже не живут в Ленинграде (в сборнике сделана попытка представить их стихами ленинградского периода): это еще и поколение удивительных судеб, ныне рассеянное по всему свету. Общей чертой их поэзии можно признать пафос отрицания и надежды; с этим, во всяком случае, они явились к нам в годы послесталинской оттепели, на которую пришлась их молодость.
Поколение последних иллюзий (1944-1949) составляет в антологии 58%. Оно доминирует не только количественно: большинство из авторов вошло в лучшую пору творческой зрелости, сейчас в Ленинграде они ощутимо заметнее прочих. И здесь много необычайных судеб, но в них больше ущербности и надломленности; это поколение неудачников. Оно проявило больше, чем негативисты, терпимости к режиму, большим готово было поступиться ради гутенбергова пресса, ради возможности невзначай вписаться в русско-советскую литературу; и, в итоге, резче, чем их предшественники, отвернулось от равнодушного общества. Поворот от мира внешнего к внутреннему привел многих к самоуглубленной созерцательности и к религии, и всех — к большей сосредоточенности в творчестве. Сильнее, чем среди негативистов, здесь выражена консервативная струя, сознается положительная преемственность поколений русской литературы.
Те немногие из участников Островов, кто родился после 1949 года (их всего 7%), с юности не питали никаких сомнений относительно природы советской власти и русско-советской литературы, с первых шагов они осознали себя отверженными и приняли эту роль как завидное отличие. Их ориентация как группы пока неясна.
Семнадцать из 80 (или 21%) участников антологии — представительницы слабого пола, однако место, ими фактически занятое, не соответствует ни их числу, ни этому галантному определению. Женская лирика принадлежит к наиболее значительным достижениям ленинградской неподцензурной поэзии. Интересно, что процентное распределение поэтесс между тремя поколениями (26% — 66% — 7%) почти повторяет фигуру общего распределения популяции Островов, — лишний довод в пользу правильности принятого нами возрастного разграничения.
Трое из авторов (Александр Морев, Роальд Мандельштам, Леонид Аранзон) не дожили по появления антологии, Кари Унксова погибла уже после выхода Островов. Двое (по другой версии, трое) из четырех покойных — самоубийцы, четвертую смерть некоторые рассматривают как убийство, притом государственное. В год выхода антологии одиннадцать участников (около 14%) жили в эмиграции; к середине 1984 года их стало тринадцать (около 17%). На остальных лежит тень социального неблагополучия. Не более 30% видели свои стихи опубликованными в советской печати; да и то речь идет об одной-двух случайных публикациях. Никто не издал в СССР книги. Лишь единицы работают в соответствии с их образованием и интересами, других аскеза творчества и непризнание вытеснили, в той или иной мере, в ряды внутренних эмигрантов, на острова блаженных. Пятнадцать человек — почти 20% — работают кочегарами, общий процент представителей мира интересных профессий должен быть очень высок. Самоубийство, эмиграция, катакомбы — название сборника точно фокусирует эти три направления бегства от советского помрачения, оставляя, впрочем, место и для четвертого: психического расстройства. Полдюжины авторов побывало в психиатрических лечебницах, один находится там практически постоянно. Немногим философски-презрительная отрешенность позволяет сохранять психическое равновесие и удерживать видимость благополучия. Никто не сделал сколько-нибудь заметной карьеры в советском обществе.
Четырнадцать авторов в Островах выступают под псевдонимами, но лишь два псевдонима взяты из соображений осторожности или конформизма. Не менее трех поэтесс известны здесь под своими девичьими фамилиями, каковые исполняют роль псевдонимов. Ряд русских имен скрывают фамилии несколько неблагозвучные — но почти столько же и противоположных примеров.
Не менее 30% островитян — христиане: православные, принявшие крещение или вернувшиеся к церкви взрослыми; другие конфессии не представлены. Около половины из этих 30% — евреи или полукровки, для которых русская культура родная. Вообще исследование национального состава сборника в высшей степени поучительно. Можно было ожидать, что в нем будут доминировать русские и евреи; но филосемит и антисемит равно встретятся здесь с затруднениями при попытке отделить одних от других. Если, следуя Сартру, считать евреями тех, кого таковыми считают антисемиты, то их в Островах окажется более 40%3.
3 В биографическом справочнике Писатели Ленинграда, выпущенном в 1983 году В. Бахтиным и С. Лурье, окажется по этому же признаку около 18% поэтов-евреев, однако там не учтены не только эмигранты, но и авторы, переехавшие в Москву. Справочник охватывает годы с 1934 по 1982.
Ортодоксальный иудей снизит эту оценку почти вдвое, исключив смешанных и крещеных, а последовательный христианин, для которого генофонд безразличен, и вовсе не найдет здесь евреев, то есть представителей еврейской веры, языка или культуры. Филосемит тоже, вероятно, должен будет воспользоваться критерием Сартра. Глядя на эту разноликую компанию, проникнутую идеей служения русской культуре, он с тайной гордостью повторит слова Марины Цветаевой: «В сем христианнейшем из миров поэты — жиды...», — правда, сказанную совсем по другому поводу. Наконец, советская власть, приложив к Островам аршин паспортной системы, обнаружит здесь 30-32% евреев. Но возможен и еще один критерий: считать евреями тех, кто сами себя называют этим именем и дорожат им. По такому счету евреев в антологии окажется всего 5-7 человек: цифра умеренная, способная огорчить только экстремиста. Можно сказать, что характерной фигурой антологии (и представленного ею социума; вообще, культурного социума Ленинграда) является православный выкрест, по крови (или супружеству) полуеврей, считающий себя русским, любящий Россию и не одобряющий эмиграцию; по политическим взглядам — оппозиционер, но не враг режима, умеющий пользоваться некоторыми его особенностями; он отвергает антисемитизм, но поддерживает отношения с интеллигентными антисемитами и слегка стыдится своих дальних (местечковых) родственников. Двухсотлетний вопрос, результат екатерининского экспансионизма, причудливо отразился в этом сборнике конца XX века. Культурная Россия связана с еврейством кровными узами.
Серьезное рассмотрение художественной стороны Островов должно пошатнуть некоторые из установившихся авторитетов, вообще способствовать перерасстановке акцентов, быть может — некоторому разочарованию. Вторая поэзия не зачеркивает первой, русско-советской, от которой она отпочковалась; а в смысле владения стихом, собственно мастерства и профессионализма, пожалуй, даже уступает ей. Она развивается в трудных условиях. Почитатели не могут заменить поэту читателей, он формируется в контакте с читателем; известные исключения нельзя распространить на целую литературу. Ощущается нехватка серьезной непредвзятой критики, особенно необходимой в условиях свободы от цензуры, свободы, которой столь многие не умеют распорядиться. Всякий печатающийся автор знает эффект отчуждения своего текста, набранного типографским способом: воспроизведенный равнодушной рукой, он начинает жить самостоятельной жизнью, автор смотрит на него уже со стороны и яснее видит свои промахи. Это чувство, охлаждающее и сдерживающее, незнакомо большинству представителей второй литературы, — отсюда безмерное, карикатурное преувеличение многими своего значения и места, столь явно портящее стихи. С другой стороны, и почитатели вольноотпущенников, пользующиеся списками, лишены возможности непредвзятого сравнения и подвержены той же аберрации. В Островах нет авторов, вовсе лишенных литературного дара, но совсем немного поэтов, уже сейчас, без скидок и оговорок, принадлежащих русской литературе. Правда и то, что русско-советская поэзия Ленинграда за это же время дала таковых не больше.
Наблюдения, сделанные над островитянами, приходится с некоторой осторожностью распространять на представителей других жанров. Иного пути пока нет. Проза пишется дольше, читается и осмысляется, особенно в условиях самиздата, медленнее. Значительные достижения здесь годами могут оставаться в тени, а затем внезапно перевернуть сложившиеся представления. Беллетристика, критика и публицистика пришли вслед за поэзией, осуществляются в том же кругу и часто теми же авторами. Попыток систематизации и обобщения здесь пока не предпринято.
июль-декабрь 1984, Иерусалим
помещено в сеть 28 марта 2009
журнал СТРАНА И МИР (Мюнхен) №1-2, 1985 (с искажениями).