Юрий Колкер: ПИСЬМО К КРОНИДУ ЛЮБАРСКОМУ, 1988

Юрий Колкер

ПИСЬМО К КРОНИДУ ЛЮБАРСКОМУ

(1988)

Вот что не было произнесено, а произнести следует: журнал Страна и мир, с которым я порываю этим письмом в 1988 году, был лучшим русским публицистическим изданием за всю историю советской власти.

Почему лучшим? Во-первых, он был свободен от советской власти, издавался в Мюнхене. Во-вторых, он появился в эпоху, когда наступило время подведения итогов советской власти. Никто в 1984 году и в мыслях не имел, что дни Советского Союза сочтены, но решительно все, не исключая и кремлёвских геронтократов, понимали: идеология и практика большевизма потерпели крах. В-третьих, в журнале участвовали лучшие силы тогдашней русско-советской интеллигенции, в главном еще единой. Поворачиваюсь спиной к тем, кому не нравится слово интеллигенция; твёрдо держусь убеждения, что человек образованный, вообще говоря, не только умнее, но и нравственнее, совестливее необразованного «человека из народа», выдуманного народниками; слова народ и интеллигенция считаю синонимами. Говорю от имени интеллигента, только что вырвавшегося на свободу из СССР: в 1984 году журнал Страна и мир был чудом — по мысли и языку, противостоявшим лжи, глупости и косноязычию советской печати, по самому своему тону, сдержанному тону рассудительной беседы, в котором нравственная победа над большевизмом, давно уже одержанная и осознанная думающими людьми в СССР, не возглашалась, а подразумевалась. Журнал не утратил своего значения и с началом «перестройки».

Публиковаться в Стране и мире я начал в самый год моей эмиграции и возникновения журнала: в 1984 году; гордился этими скромными публикациями, дорожил моим сотрудничеством с этим журналом больше, чем сотрудничеством с журналами Континент и Двадцать два или с привечавшей меня газетой Русская мысль (в ту пору лучшей русской газетой мира). Страна и мир во всех смыслах был самое близкое мне издание. Тем не менее резким ответом (который здесь привожу) редактору Крониду Любарскому я порываю отношения с этим журналом, чего редактор совсем не имел в виду в своём письме ко мне; даже мою статью о Бродском, вокруг которой возник спор, Любарский вовсе не отклоняет, а только требует исправлений. Хотел ли я разрыва с журналом? Не хотел, но и уступить не мог ни по одному пункту; сознавал, что отвечая дерзко, теряю расположение самолюбивого редактора, а значит, и возможность публиковаться в Стране и мире.

Статья о Бродском не была мною предложена Стране и миру для публикации: она была послана в частном порядке одному из трёх редакторов журнала, Борису Хазанову, писателю, чьим суждением я дорожил. Хазанов, прочтя статью и высказав (тоже в частном порядке) свои критические замечания, сам предложил напечатать статью в Стране и мире. Хазанова не смутило и моё предостережение о том, что статья уже послана для публикации в другие редакции и в некоторых принята. Мои слова о том, что присланная рукопись — не окончательный вариант статьи, Хазанов каким-то образом оставил без внимания. Письмо Любарского — рекция на присланный мною второй, исправленный, вариант статьи, явившийся для него неожиданностью. Его раздражённый тон — реакция на другие мои статьи в Стране и мире.

Почему я вообще согласился на предложение Хазанова? Издание, заказавшее мне статью о Бродском, эту статью отлонило (см. мою переписку с Лосевым и Полухиной). Это случилось до присуждения Бродскому нобелевской премии; после же присуждения премии в русских западных изданиях возник молчаливый запрет на критику лауреата, да и самих этих изданий, в принципе готовых поместить любую статью большого объёма, имелась горстка, щепотка. Мне уже в нескольких местах отказали — и отказали после того, как объявили, что статья принята. Вообще авторов было в ту пору много, а изданий кот наплакал, журналы и газеты не отличались обязательностью, платили авторам анекдотически мало или не платили вовсе, так что среди пишущих невольно сделалось нормой предлагать написанное сразу в несколько мест.

Но еще важнее другое: я точно знал, что моя статья о Бродском, при всех ее недостатках, сегодня еще более заметных, беспримерна в тогдашней критике и нужна многим (это подтвердилось; статью читают вот уже вторую четверть века), а своё писательство в ту пору я понимал как служение русской культуре, служение будущей, возрождённой России (это не подтвердилось; России нет; на месте, где ожидалось «ее прибытие», возникла страна, Россию окончательно поправшая), — как же мог я отказать редакции, которая сама просила у меня разрешения опубликовать мою рукопись?

Ю. К.

12 апреля 2014,
Боремвуд, Хартфордшир


36/4 Ha-Arba'a St
Pisgat Ze'ev, Jerusalem, Israel
9.03.88, Иерусалим

[Редактору журнала Страна и мир
Крониду Любарскому
Das Land und die Welt e.V.
Schwanthaler Str, 73, D-8000
München 2
Bundesrepublik Deutschland (West Germany) ]


Дорогой Кронид,

спасибо за Ваше письмо от 26.02.88 и содержащуюся в нем критику: она пришлась как нельзя кстати. Читавшие [машинопись моей статьи о Бродском, — Ю. К.] до Вас либо вообще хвалили, либо вообще ругали (исключение составляет Файбусович [один из трех редакторов журнала Страна и Мир писатель Борис Хазанов], сделавший несколько важных замечаний), мне же не хватало именно такого детального и придирчивого разбора. Теперь я прошу у Вас позволения перейти к частностям.

Текст, уже набранный вами (журналом; «пятидневная работа, выброшенная на ветер» [из письма Любарского, на которое я отвечаю, — Ю. К.]), не предназначался для публикации по-русски и не был мною предложен вашей редакции, стало быть, и никаких обязательств перед вами я на себя не брал. Текст этот был послан Файбусовичу как частному лицу и моему товарищу, с просьбой высказаться о нем возможно более взыскательно: это был промежуточный вариант, подлежащий доработке. Когда в своем письме от 31.10.87 Геня [редактор Г. Файбусович, писатель Борис Хазанов] предложил мне этот текст напечатать, я ответил (письмо от 19-30.11.87, копия сохранилась), что я очень рад этому предложению, — но прошу статью пока не набирать, а дождаться следующего, третьего «слоя». Затем я еще дважды повторил эту просьбу в моих письмах к Гене. Просил я также не слишком спешить с публикацией статьи: поместить ее во втором, а не в первом номере [за 1988 год; журнал был ежемесячный]. Из сказанного Вы, я надеюсь, увидите, что никакого повода для резонерства у Вас нет, и упрекать меня в неуважении к чужому труду было с Вашей стороны поспешностью.

Допустим, далее, что Вы правы, и моя статья груба по тону (Вы первый из читателей, кто на это указывает; например, Ваш коллега [Г. Файбусович, Борис Хазанов] отмечает в ней «благородную сдержанность» [см. мою переписку с Хазановым, — Ю. К.]). Но тон предшествует литературному сочинению и является его единственной инвариантой. Поменять тон — значит поменять автора. Однако же мысль Вашу, что тон мой груб, Вы подкрепляете столь странно, что я невольно спрашиваю себя: серьезны ли Вы здесь? В самом ли деле Вы полагаете, что рядовое критическое замечание типа «недостаток поэтического мастерства» — это оскорбление? Простите, но это звучит почти дико. Может быть, и мне следует вызвать Вас на дуэль за то, что начало моей статьи Вы находите вялым, а тон грубым? Или речь идет об оскорблении величества? Совершенно не к месту и цитата «истину царям с улыбкой говорить». Бродский, точно, царь, — но я не отношусь к числу его подданных. Безотносительно к вопросу о подконтрольных территориях и казне (т.е. о таланте, славе, влиянии на современников и т.п.), я — тоже владетельная особа, и мой мандат получен в той же инстанции, что и таковой Бродского, а не по-соседству. В этом (разумеется, только в этом) смысле, в этой суверенности — мы равны. Так что Вам гораздо уместнее было бы процитировать другие слова того же периода: «к ногам народного кумира». Этот подход просматривается в моей статье и отмечен Вами как достоинство.

Вы абсолютно правы: если все выписанные Вами из моего текста оценочные реплики адресовать поэту, то слова о его несомненном таланте в том же тексте будут звучать курьезно. Но Вам, боюсь, придется признать, что с моим текстом Вы обошлись не вполне корректно. Укажите мне хотя бы одну из упомянутых реплик, обращенную к Бродскому вообще, — и я тут же перестану Вам перечить. Таковых нет: каждая касается конкретного фрагмента текста Бродского и является выводом, результатом открытого рассуждения, в котором читатель приглашается участвовать наравне со мной. Не приняв рассуждения (найдя его глупым), он с легким сердцем не примет и вывода. Именно поэтому слово оскорбление здесь совершенно не годится: на дураков не обижаются. Вообще, оскорбление пред­по­лагает поступок без­основатель­ный и/или не­по­следо­ватель­ный. С углубленным разбором частностей, с авторской рефлексией (которой Вы у меня странным образом вовсе не замечаете) он не вяжется. Стало быть, Ваши слова о грубости, оскорблении и «лобовых(!) штампах-ярлыках» я просто не принимаю, полагая, что в них — больше от Вашего человеческого отношения ко мне, чем от вдумчивого анализа.

Прошу Вас, поясните мне, в каком именно смысле «всемирная слава Бродского» является аргументом в нашем с Вами разговоре о качестве его стихов. Не следует ли принимать в расчет всероссийскую и всемирную славу Маяковского, сравнивая его стихи, скажем, со стихами Анненского? Всемирная слава делается. Качества, необходимые для ее завоевания, лишь отдаленно соотнесены с поэтическим даром. Современники бывают слепы.

Статья моя, конечно, не писалась второпях. Вы не можете этого не понимать. Обыкновенно в редакцию я отправляю третий, но чаще четвертый слой. Лежала статья (теперь уже) достаточно, недостатки есть в каждом тексте, и любая конструктивная критика, позволяющая сократить их число, для меня драгоценна. Обсудим коротко Ваш список. Пожалуйста, следите по абзацам Вашего письма: между ними и абзацами моего — имеется соответствие (хоть и не взаимно-однозначное).

С Вашей стороны было большой любезностью объяснить мне разницу между тетраэдром и пентаэдром, однако ж ошибка моя в статье — отнюдь не математическая или тем паче лексическая: я не был в Египте и действительно думал, что у пирамид помимо основания три грани. Поэтому Ваши слова о том, что я «употребил слово, не очень ясно представляя себе его значение» (несущие, согласитесь, некоторый оттенок злорадства, никого не украшающий), мягко говоря, преждевременна.

Разницу между царем и королем я хорошо понимаю, и, в свете пословицы, готов оттенить ее стилистически: большего здесь и не требуется. Вы могли бы заметить, что пословицу в предлагаемой Вами форме я не привожу. Стало быть, Вы домысливаете. Но если так, то я не вижу, отчего бы Вам не домысливать в благоприятном для меня направлении, в том, к которому я подвожу читателя: король и царь — оба монархи.

Противительный союз зато имеет у меня смысл возмещения и противопоставления. [в кавычках идёт текст из моей статьи о Бродском, — Ю. К.:] «Произведение искусства, быстро меняющее свой смысл и облик, теряет в эстетическом достоинстве» {по сравнению с менее изменчивым, выполненным более тщательно, т.е. — в предлагаемой модели — стоящим ближе к высокому искусству. Тщательность требует большей душевной отдачи, поэтому} «служение высокому искусству означает аскезу…» Примерно такой текст, тот, что в фигурных скобках, заменен у меня этим коротким словом. В развитом и заинтересованном читательском сознании он легко достраивается. Если хотите, я разверну мою мысль в статье, хотя она и так вполне прозрачна. Я дорожу краткостью, а статья и без того разрослась.

Вы не можете не отдавать себе отчета в том, что претензии к поэтическому тексту [в данном случае, к тексту Бродского] всегда выше, чем к прозаическому [в данном случае к тексту моей критики Бродского]: первый представляет более высокий уровень организации речи, отношение между мыслью и формой в нем другое: более напряженное. Поэтому Ваши слова о том, что я напросился сам на придирки, напрасны, а параллель между стихами Бродского и моим эссе недобросовестна (она, не в первый и не в последний раз в Вашем письме, обнаруживает скорее желание меня задеть, чем желание быть справедливым).

Удовлетворение есть столько же уменьшение, сколько и увеличение чувства: чувства недовольства. «Острое удовлетворение» не бóльшая бессмыслица, чем «молодые годы»: оба словосочетания демонстрируют известный Вам литературный прием перенесения качества. Наслаждение, в самом деле, подразумевается, маячит за удовлетворением, ибо является его степенью. Словом, Вы не правы — но я готов уступить и пошевелить текст, потому что люблю уступать и хочу быть внятным.

Да, я подпишусь под выводом о том, что вещь, сделанная кое-как, любая вещь, больше привязана к своему времени, чем вещь, сделанная на совесть, и не иногда, а всегда. Довольно и того, что первая быстрее разрушается. Ее отличия не сводятся к злободневности. Удовлетворение же она способна интенсифицировать очень часто, но, Вы правы, не всегда. Это и сказано в моем тексте, если читать его внимательно. Вы не поняли моей мысли, переиначили ее — и объявили корявой; что ж, это тоже способ критики.

Во фразе «Но… поэт забыл, что и коронованные особы вольны лишь в пределах…» союз и выступает в качестве усилительной частицы, поэтому всё Ваше построение (и проглядывающее за ним самолюбование) ошибочно. Я говорю: принц позволил себе то, что непозволительно даже монарху. Самовластный жест может произвести не только принц крови, но естественнее ожидать такого самовыражения от принца, чем от нищего. Далее, особы, наделенные властью, привыкшие к тому, что другие от них зависят (не обязательно из королевской фамилии, в качестве отдаленного примера подойдете и Вы [как редактор влиятельного журнала]), не любят, когда им говорят об их недостатках, и склонны выдавать (обращать) свои недостатки за (в) свои достоинства. Не правда ли, возразить тут нельзя? Поэтому Вам и не следовало слишком уж «поражаться бессмыслице такого утверждения». Утверждения, кстати сказать, Вашего: ведь Вы одно слово (свои) убрали и одно (обычно) добавили. Разрешите спросить, известно ли Вам, как называется этот прием у карточных игроков?

Вы пишите: «действо — это театр, представление». Не согласитесь ли Вы, что во всяком обряде есть нечто от театра? (Мне даже кажется, что театр вообще вышел из обрядности.) Или, быть может, жертвоприношение — не обряд? Слова «к тому же» выполняют в моем тексте присущую им функцию. Бродский отстраняет не только реальность, но (к тому же) и действие. Бессмыслица не в том, что я ставлю эти два отказа в один ряд, а в том, что Вы увидели в таком соединении оттенок осуждения. Его нет, стало быть, и граф Нулин здесь, говоря по Вашему, «ни при чем»: так, «красивость». Символическое значение жертвоприношения Исаака мне известно. Исаака действительно «недорезали, беда какая» [из письма Любарского] (странная, кстати, формулировка): жертвоприношения не произошло, произошло другое.

«В библейском написании…» — относящееся к этой фразе Ваше замечание, пожалуй, справедливо, а мотивировка — опять с червоточинкой. Верно, имена названы за несколько фраз, но сочетание «имена праотцев» стоит в предыдущей. Было бы куда убедительней, если бы Вы просто сказали, что споткнулись здесь и советуете мне вглядеться в текст. Поправить его нетрудно.

[Любарский спрашивает, почему преодоление недостатков есть постижение] Преодоление недостатков есть постижение потому, что Истина и Красота — два лица одной и той же сущности. Неужто и это новость?

«Нерасчлененный запас позитивизма» [в кавычках идёт текст из моей статьи о Бродском, — Ю. К.:] и в самом деле может напомнить читателю, что сейчас сосуществуют несколько вполне обособившихся позитивизмов. Например, позитивизм марксистов, позитивизм Памяти, позитивизм Осипова, позитивизм академика Лихачева. Быть может, это и «красивость», которая «быстро исчезает», зато Ваша подстановка — «нерастраченный запас» — банальность, которая надолго остается. Вы отказываете мне в праве творческого отношения к языку — и, приходится допустить, потому, что сами Вы с таковым не знакомы и живой материи слова не чувствуете.

Мне хорошо известно значение слова сканировать, употребленного мною вполне уместным образом. Сканирование есть движение (не обязательно строго) периодическое. Шар, перед тем как сесть в лузу, может совершать вокруг нее периодические движения (при некоторых простых условиях, налагаемых на поверхность движения, которую не обязательно представлять себе бильярдным столом, и на начальное ускорение). Уподобление конца луча шару метафорическая смелость, понятная восьмикласснику. Вы опять вчитываете Ваш смысл («хаотическое блуждание») в мои слова и спешите иронизировать.

По временам мне кажется, что Вы слепы намеренно. «Поясняющее слово» в конструкции «вменить …» — не опущенная мною модальность, ибо таких модальностей может быть всего две или три (Вы очень уместно их перечислили), а дополнение (на чью роль годится множество слов и словосочетаний), и дополнение у меня на месте. Нет ни малейшего сомнения в том, какую из опущенных модальностей надлежит здесь выбрать: художникам еще недавно вменяли (в обязанность) быть оптимистами, и читатель, знакомый с советской действительностью, тут же воспринимает цепь ассоциаций, идущих от этой недомолвки (которой, признаюсь Вам, я горжусь). Зато когда Вы хотите проиллюстрировать мою будто бы неловкость, то берете не тютчевское «сквозь слез» (означающее: сквозь пелену слез), а вульгарное «товарищи, не нарушайте», т.е. опускаете как раз дополнение. Это ли не предвзятость?

«Утвердилась мысль, что лучшие умы в каждом поколении уходят не в изящную словесность, как прежде, а в математику и физику…» [в кавычках идёт текст из моей статьи о Бродском, — Ю. К.:] Вы рекомендуете здесь уточнение типа «сейчас», «в наше время», но это было бы только избыточностью: глагол стоит в настоящем времени. Впрочем, если настаиваете, я поправлю.

«В отличие от Бродского, Брюсов в конце жизни…» [в кавычках идёт текст из моей статьи о Бродском, — Ю. К.:] — здесь, Вы правы, есть оттенок бестактности, связанный с тем, что слова «конец жизни» могут быть восприняты как распространяющиеся на Бродского; исправление необходимо.

Да, я знаю значение слова эпоним. Ваш вопрос показывает, что Вы допускаете лишь его буквальное прочтение, мне же кажется возможным и плодотворным и тот (расширительный) смысл, в котором это слово употреблено в статье. Этот расширительный смысл, замечу, всё же много ýже того, который имеет английское слова eponym, а языки ведь взаимодействуют. Вообще, значения изменяются, дрейфуют, и все мы участвуем в их метаморфозах. Но я готов признать, что эпоха Пушкина, эпоха Брюсова и эпоха Бродского — звучит по-разному, и слова «в равной мере» сниму.

О поэтах и поэтессах. Не вообще всякий жаргон является авторитетной конвенцией, но, например, Вы не скажете кóмплексное число в математике или астронóм в другой известной Вам науке [Любарский по образованию был астроном]: профессиональное соглашение предписывает иное ударение. Говорить «она — поэт» — жаргон окололитературных снобов. Но это не всегда было так. Был момент, когда эта лексическая фигура несла очень важную смысловую и даже нравственную нагрузку: недаром она подкреплена авторитетами Ахматовой и Цветаевой. Теперь роль этой замены кажется мне сыгранной (даже переигранной), и я убежден, что слово поэтесса заслуживает реабилитации. Вот Вам «авторитетная конвенция», сейчас свою авторитетность теряющая. Много ли тут нового для Вас? Чего, «собственно говоря», Вы не поняли?

Слово головизна в употребленном мною смысле едва ли можно назвать неологизмом: оно встречается у Пастернака («И вымыслов пить головизну Тошнит, как от рыбы гнилой», 1931) и вообще бытует; его исходное значение полностью вытеснено, а новое связано с футуризмом. Ударение Пастернак ставил на и. Вам просто изменила память.

Кружок — это еще и маленький круг, и уж во всяком случае не только кружок в узком смысле, на котором Вы настаиваете; если Вам это сколько-нибудь важно, эту поправку я принимаю.

Причина Вашего недоумения по поводу слова конвертируемая, увы, та же, что и по поводу слов конвенция, эпоним: непонимание. Дословное значение — превращаемая, обращаемая. Конвертируемая валюта позволяет вернуть долг сполна. Слово воздает поэту в (метафорической) конвертируемой валюте, а не той же монетой (по пословице), ибо эти двое — (метафорические) граждане различных (метафорических) стран. А вот «единственно возможный оттенок», имеющийся в слове воздает и роднящий это слово со словом конвертируемая, я, пользуясь Вашей лексикой, решаюсь определить как ребус.

Железобетон изготовляется из набора ингредиентов, уже поэтому его свойства варьируют в нешироких пределах. Гранит тоже бывает разный, но желательный сорт может оказаться очень далеко. Что касается современных материалов, то, это хорошо известно, их свойства можно планировать уже в довольно широких пределах. Внимательный читатель увидит в моей фразе [ «Архитектор прошлого, не знавший железобетона, не могший варьировать механические свойства своих конструкций, а исходивший только из наличного в данной местности гранита или диабаза, был и свободнее, и искуснее нашего современника, столь часто растерянного и бездуховного»] не только всё это, но и «кинетику процесса»: то, что возможности варьирования нарастают. Эта невысказанная мысль содержится в построении предложения, подчеркивающем нарастание возможностей. Этой мыслью, уступая Вашему (по существу ложному) пафосу, я готов пожертвовать, т.е. снять мешающий Вам деепричастный оборот.

Растерянность и бездуховность современного художника сложным образом связаны с прогрессом в порабощении материи. Ваш вопрос о скульпторах — риторический, т.е. лишний. Он ничуть не затрагивает цитируемый мною тезис Шишкова [А. С. Шишков: «Доброта вещества много способствует искусству художника»].

Груда тарелок [в стихах Бродского], вполне потерявшая форму стопки, перестает быть образом пагоды. Но пусть я не прав: каким образом мою зрительную дефективность Вы простираете до отсутствия слуха?

Сверхчеловечество как общность сверхчеловеков существует только в научной фантастике, вообще же это качество человека. Слово сверхчеловечность неупотребительно, манерно и бедно оттенками. Нужного смысла и напряженности я в нем не нахожу. Я, конечно, не несу ответственности за свою жену [Любарский намекает на статью Татьяны Костиной о Кушнере; на эту статью я ссылаюсь в моей статье о Бродском, — Ю. К.], но в данном случае с ее лексикой согласен (потому и цитирую). Но разрешите спросить, что Вы имели в виду, ставя мне на вид семейственность?

Если Вы и впрямь уверены, что «языковые ляпы и стилистические огрехи» «усеивают» статью, то мне решительно непонятно, что мешает Вам как редактору эту статью попросту отклонить. Уж ни обязательство ли, принятое на себя (и на коллектив) Вашим коллегой [т. е. Файбусовичем]? Я, как вы помните, журналу статью не навязывал, а уступил просьбе. Но Вам, если Вы искренни, «очень хотелось бы видеть статью на страницах нашего журнала» [в своем письме от 26 февраля 1988 Любарский несколько раз подчеркивает, что всё-таки хочет напечатать мою статью после внесения в нее необходимых поправок]. Мне — тоже, но только при условии, что редакция отдает должное моему труду и моему месту в литературе (которое я понимаю как скромное, но достойное). Ибо моя статья — явление литературное, а внутреннее право на такой ракурс критики дает мне мой опыт поэта. Что до «врачу — излечися сам» [из письма Любарского; Любарский, похоже, думает, что эта фраза — приказ, распоряжение; на самом деле тут обращение в звательном падеже, сохранившемся по-русски лишь для нескольких слов ("отче", "господи"); правильное написание такое: «Вра́чю, изличися сам!»], то Вы опять под­тасовываете, ставя в один ряд тексты стихотворный и критический. (Да и критик — совсем не врач.) Не взять ли мне следующую производную и не показать ли Вам Ваши ляпы в письме, в котором Вы учите меня языку? А вместе с ляпами — и грубость, которая тем рельефнее оттенит мой сдержанный и примирительный тон? Ибо мое учительство выгодно отличается от Вашего как раз корректностью.

Двинемся дальше. Воспринять фрагмент «Большие таланты в молодости… лексико-грамматическую невнятицу»* я рекомендовал бы прямо по его смыслу, отчетливому и незатемненному.

* Вот эти два абзаца целиком:

«Большие таланты в молодости тяготеют к большим формам, а эти последние редко удаются писателю без формального задания, интригующего читателя и, главное, поощряющего автора, который помимо основной идеи постоянно имеет перед глазами второстепенную, вспомогательную, смиряющую и одновременно гармонизирующую вдохновение. Формальное задание (не обязательно новшество) служит еще для накопления количества движения, которое там, внутри поэмы, в силу инерционных свойств, помогает преодолевать подъемы, подпитывает вдохновение в тех случаях, когда последнее оскудевает.

Бродский решает проблему махового колеса парадоксальным образом: он гипертрофирует, доводя почти до абсурда, те качества своих стихов, за которые их более всего упрекали советские литераторы (не в печати, а в устных отзывах и внутренних рецензиях), именно: композиционную неуравновешенность и лексико-грамматическую невнятицу...»

Из того, что Вы его не поняли, не следует, что он непонятен. На чтение моей статьи Вы едва ли потратили больше одного дня, а писал я ее полгода (по другому счету 6 лет), выверяя на смысл и звук каждую фразу. Гераклитову метафору (известный термин, введённый Мандельштамом) я готов пояснить.

Цитированный Вами «мой вывод» об умышленных темнóтах и в самом деле настолько верен, что я не стану возвращать его Вам в духе Вашей иронической риторики. Вы смеетесь над собой. Эта риторика на деле обращена против Вас — и воздает Вам в конвертируемой валюте.

Поясните, пожалуйста, почему мне следует отказаться от моей мысли о желательности дорабатывать старые произведения.

Вы также крайне обяжете меня, если объясните, как именно «следовало бы понимать» мои слова о заторможенности урегулирования между поэтом и читателем, происшедшей из-за создания СП, помимо их прямого смысла, и заодно научите меня, как тут обойтись «без языковой небрежности». Сам я свою мысль плоской не нахожу. Но и окажись она таковой, мне придется напомнить Вам, что погоня за оригинальностью — не моя добродетель, и что человеку, дорожащему истиной, иногда приходится повторять мысли не слишком броские, но зато верные.

Интеллигенция 1960-х, конечно, не была едина вполне, в этом вопросе Ваша компетентность много превосходит мою, однако сравнительно с теперешней интеллигенцией интеллигенция тогдашняя кажется (мне) монолитом. Если этот тезис для Вас приемлем, я изменю текст в соответствии с ним.

Не нежелание Бродского склонять фамилию Венцлова, а «декларация» его «слабости к окончаниям падежным» [из стихов Бродского] имеют сексуальный смысл. Цитирую: «…перед нами дополнительный штрих, который небесполезно сопоставить с иронической декларацией Бродского его "слабости к окончаниям падежным"… Фактическая небрежность поэта в обращении с грамматическими падежами подчеркивает фигуральный (сексуальный) смысл этой декларации [из моей статьи о Бродском, — Ю. К.].» Что же: фамилия есть декларация, что ли? К чему эта игра? Ведь Вы получили естественно-научное образование, а значит, казалось бы, приучены уважать факты.

Мне, бесспорно, не хватает мастерства здесь и вообще всюду, этот упрек я принимаю с открытым седцем. Мне больно слышать, что мне не хватает такта: я ставлю такт очень высоко, едва ли не выше таланта. Но мне не хватает еще и книг. Вывезти [из СССР, при эмиграции] мне позволили лишь 18 (восемнадцать) книг, библиотеки тут пусты, живу я бедно, а некоторые книги не достать ни за какие деньги. Цитировать же Майкова на память я не решаюсь (твердо помню лишь последний стих: «А сноба в нем и не признали»). В БСБП эпиграмма не включена. Быть может, у Вас есть под рукой марксово издание Майкова? На поиски эпиграммы я потратил не один рабочий день.

Значения пушкинского эпиграфа над статьей Вы не поняли, точнее, поняли его наизнанку. Тупая чернь — это я, спрашивающий: о чем бренчит? Преамбула не оставляет в этом никакого сомнения. Впрочем, задавшись целью не понимать, исходя из отвращения к тексту и автору, можно и в трех соснах заблудиться.

Ваши слова о моей якобы непомерной самооценке — просто вздорная выдумка. Вы резонёрствуете на голом месте, и мои слова «поняли в меру Вашей испорченности». Думать о людях худшее вообще значит жить за чужой счёт. Наоборот, я самодостаточен, и для ощущения моей значительности мне ни европейские университеты, ни Вашингтон с Пентагонами не нужны: довольно и святого ремесла, по временам ставящего меня над целым миром. Я не чувствовал ущемлённости и в кочегарке. Европейские университеты заказывают статьи и людям вполне посредственным (таковые есть и в данном случае), а то и просто ничтожным (кем нужно себя чувствовать, чтобы не понимать этого!), скромность же, притом именно в себе, я ценю выше любой «значительности»; она входит в мой символ веры. Вот как всё это выглядело на самом деле, раз уж Вы любопытствуете. В. Полухина (Кильский университет) заказала мне статью, зная о моем негативном отношении к Бродскому. Я ни на минуту не верил, что она ее напечатает, — так и вышло (после кооптации в редакцию Лосева). Нужно ли Вам объяснять, как в таком случае, с официальной бумагой на руках, повел бы себя человек амбициозный? Какой повод для скандала, для известности! Между тем упоминание одного из европейских университетов в примечании к обсуждаемой статье — единственный мой публичный упрек Полухиной, завуалированный и понятный немногим, в частном же письме я даже уговариваю ее не слишком стыдиться, не расстраиваться и подчиниться обстоятельствам. Упоминание европейского университета важно для меня лишь поэтому — но важно не слишком, и я его безболезненно сниму. Зато «внешние обстоятельства» важны чрезвычайно. Читатель должен знать, что я — не «специалист по Бродскому», не занимался им многие годы, и тема статьи — не Бродский, а неприемлемые для меня тенденции в русской поэзии.

Если Вы найдете в себе силы перечитать Ваше письмо ко мне (дав ему отлежаться и отстранив Вашу амбизиозность) и вдумаетесь хорошенько в некоторые слова, Вами мне адресованные, в частности, в тот абзац, который я только что прокомментировал (и тот, что завершает письмо, точнее, предпоследний) — то Вам, я уверен, рано или поздно будет по-настоящему неловко.

В моей статье многое можно улучшить, но лишь немногое — сократить. Я был бы счастлив любому большому сокращению, не разрушающему перекрестных отсылок и общего равновесия. Боюсь, что это неосуществимо. У меня просто нет сил на ее радикальную переделку (всё отнимает борьба за существование). Балластных и проходных мест в статье я не вижу. Если Вы всерьез заинтересованы в ней, дайте Вашу версию наиболее неприемлемых для Вас мест, — не слишком переиначивая мою, и с тем, чтобы я мог затем пошевелить (авторизовать) Ваши куски.

В одном из писем к Файбусовичу я сам просил его снабдить статью отмежевательной редакционной репликой, переносящей всю ответственность на меня, так что Ваш проект сопроводительных замечаний только согласуется с моим желанием.

Теперь о Вольпе и сопутствующих обстоятельствах *.

* Дальше речь идёт о моей рецензии на справочник с биографиями ленинградских писателей-фронтовиков. Именно она вызвала раздражение Любарского против меня как автора, статья же о Бродском только подлила масла в огонь, подвернувшись ему под руку. Рецензия была предложена для публикации Хазановым, Любарский, положившись на Хазанова, не прочёл ее в рукописи, — не прочёл бы, возможно, и в отпечатаном номере журнала, не вызови рецензия гнева Лидии Чуковской и других влиятельных московских диссидентов. В рецензии, среди прочего и мимоходом, я пересказываю слух, бытовавший в литературных кругах обеих столиц: о том, что литературовед Цезарь Вольпе, первый муж Чуковской, в одиночку бежал из блокадного Ленинграда, был схвачен нацистами и убит не сразу, а прежде в какой-то форме с ними сотрудничал (они не тотчас признали в нём еврея). Упрёк Чуковской и других был по форме справедлив: я пересказал сплетню, что в приличные времена делать не полагалось. Но времена на дворе стояли неприличные. То, что знали все или почти все, ни в какой степени нельзя было обсудить в советской печати, конца советской власти не предвиделось, а сведения, интересные для истории литературы и войны, могли вовсе пропасть, исчезнуть вместе с поколением, хранившим их в памяти, не попади они в печать. Моя рецензия хоть вопрос об этом поднимала и, тем самым, давала возможность произнести опровержение. Не понравиться она могла только тем, чьей целью было вовсе замолчать эту историю, ни в малейшей степени не чернившую несчастного Вольпе.

Ваша остроумная идея пояснить мои «уклончивые рассуждения» притчей-парафразом содержит одну странность: упоминание Израиля. Спросите себя по совести, каким образом это слово оказалось в контексте, по смыслу бесконечно удаленном от него? Случайно ли? Возможно, Ваш ответ будет другим, я же вижу в этой случайности выражение общего Вашего предвзятого, неприязненного отношения к новым израильтянам, распространяющееся и на тех, кто никогда не был сионистом (хотя и в сионизме ничего дурного нет) и кого в Израиль привели такие старомодные чувства, как благодарность и долг.

Это — к слову: отступление в духе Вашего, говоря же по существу (или почти по существу), замечу, что на все реплики против меня в печати (были похожие на Ваш проект) я отвечаю одинаково: молчанием. Этому правилу я никогда не изменю. Я верю, что в моих текстах и в моей судьбе есть нечто, говорящее само за себя и делающее меня недосягаемым для клеветы.

Мои два отправления express'oм, включая стр. 52 из Посева #5, 1985, Вы, вероятно, уже получили. Вы видите, что я именно изложил все мои «оговорки» в тексте извинения по поводу Вольпе, проявив, как Вы это ловко определили, «предел безнравственности». Нравственность Вашей риторики (и формулировок в проекте моего извинения) обсуждать не хочется. Что же до моей правоты, то прав я не «сто раз», как Вы пишите, а ровно один. Слова («безнравственность», «бестактность») не задевают меня: Ваша неправота и вовлеченность слишком наглядны.

Если Вы увидите, что моя статья о Бродском не может появиться у Вас во втором или третьем номере, пожалуйста, сообщите мне об этом незамедлительно.

Кажется, и мое письмо вышло не из приятных, но с Платоном и дружбой у меня — в точности как у Вас. Вы отдадите должное моей педантичности и покладистости. Ваши возражения приняты там, где это мыслимо, и я не зарекаюсь от принятия новых. Ни одно из Ваших замечаний не оставлено без внимания. Наоборот, Ваши попытки меня обидеть, далеко превосходящие то, что сами Вы подводите под слова грубость и оскорбление, мною не замечены.

Надеюсь, что и Вы найдете в моем письме не одну лишь напраслину.

Искренне Ваш,

P.S. Если Г. Файбусовичу известно содержание Вашего письма ко мне (что наверное так), я прошу показать ему мой ответ.


9 марта 1988,
Иерусалим,
помещено в сеть 9 июня 2011

Юрий Колкер